Мать, узнав, что берлинский двор будет носить придворные траурные платья, заказала по платью себе, своей фрейлине Каин и мне. Она хотела убедить штеттинских дам сделать то же, но они не пожелали, и это поселило раздор между всеми местными дамами и моей матерью, которая, надев свое придворное платье раз или два в воскресенье, больше уже его не надевала. Через некоторое время после того, как отец привел Померанию к присяге прусскому королю, мать поехала в Берлин. Ее спросили в разговоре об истории с придворным платьем; она при мне стала отрицать этот факт, и я была очень удивлена, слыша это: тут впервые я слышала, как отрицали факт. Я подумала про себя: возможно ли, чтобы мать забыла обстоятельство, случившееся так недавно?
Я чуть не напомнила ей, однако удержалась и, кажется, хорошо сделала.
В начале лета мать поехала в Гамбург к своей матери, Альбертине Фридерике Баден-Дурлахской, вдове Христиана Августа Голштейн-Готторпского, епископа Любекского. Часть семьи оказалась там в сборе, а именно – ее сестра, принцесса Анна, и принцы Август и Георг Людвиг, ее братья; она взяла меня с собою. Никогда у меня не было столько свободы и воли, как там; я делала что хотела: бегала с утра до вечера по всем углам дома и всюду была желанной гостьей. Бабет не было с нами в эту поездку, и, собственно говоря, никто не смотрел за мною. Мне очень нравилось общество горничных бабушки и тетки; я боялась только своей горничной, действительно крайне сварливой, нервной и капризной и отлично умевшей, причесывая меня, драть мне волосы, если я не имела чести угодить ей накануне.
Пробыв некоторое время в Гамбурге, где каждый день бывали новые развлечения, бабушка со своими детьми уехала в Эйтин, резиденцию принца-епископа Любекского, правителя Голштинии. Этот принц привез туда из Киля своего питомца, герцога Карла Петра Ульриха, которому было тогда одиннадцать лет. Тут я впервые увидела этого принца, который впоследствии стал моим мужем: он казался тогда благовоспитанным и остроумным, однако за ним уже замечали наклонность к вину и большую раздражительность из-за всего, что его стесняло. Он привязался к моей матери, но меня терпеть не мог; завидовал свободе, которой я пользовалась, тогда как он был окружен педагогами и все шаги его были распределены и сосчитаны. Что касается меня, то я очень мало обращала на него внимания и слишком была занята молочным супом, который дважды в день в промежутках между едой готовила с горничными бабушки и затем ела; за обедом я была очень воздержна вплоть до десерта; сласти и фрукты составляли остальное в моем меню. Так как я была здорова, то даже не заметили моего образа жизни, а у меня не было охоты им хвастаться.
Из Эйтина мать и бабушка вернулись в Гамбург, откуда мать поехала в Брауншвейг, а оттуда отправилась через Цербст в Берлин и Штеттин. Смерть покойного короля очень изменила берлинский двор: в нем всё так и дышало удовольствием. Толпа иностранцев прибыла отовсюду, и первый карнавал был блестящим.
Необычайное приключение случилось с матерью в этом году, когда она возвращалась в Штеттин. Это было в декабре, около пяти часов, после обеда. Выпало такое множество снега, что почтальон сбился с дороги; он предложил матери отпрячь лошадей и поехать на этих лошадях искать проводников в каком-нибудь соседнем селении; мать согласилась на это, он отпряг лошадей и оставил нас. В карете матери, кроме нее и меня, были еще мадемуазель Каин и горничная; мать впустила туда еще двух лакеев из боязни, что они замерзнут. Наконец на рассвете почтальон вернулся с проводниками, но стоило больших трудов вытащить карету из снега, где она была как бы погребена. Зима 1740 года была очень суровая; ее сравнивали с зимой 1709 года, самой студеной на людской памяти.