Наведался я и в поместье Трекотик и на Полуэллский рудник, но вместо чаемых барышей наткнулся на сутяжничество, интриги и подвохи. Тогда я с большой помпой отправился в паши ирландские владения, где принимал дворянство с такой пышностью и таким хлебосольством, что впору бы и вице-королю; я задавал тон в Дублине (по правде говоря, в то время это был нищий, полудикий город, и мне не понятен весь этот недавний шум, все эти нарекания на Унию и проистекающие отсюда бедствия, трудно понять ирландских патриотов, которые бьют себя в грудь, превознося старый порядок); итак, я задавал тон в Дублине, но хвалиться тут особенно нечем, такая это была глухая дыра, что бы там ни говорила ирландская партия.
В одной из предыдущих глав я уже описал Дублин. Я говорил, что это Варшава наших широт, — заносчивая, разорившаяся, полуцивилизованная знать правила здесь полудиким населением. Я называю его полудиким не наобум. Уличная толпа в Дублине производила в те дни впечатление каких-то взлохмаченных оборванцев, не знающих употребления мыла и бритвы. Большинство общественных мест в городе считалось небезопасным после наступления темноты. Университет, общественные здания и дворцы магнатов блистали великолепием (последние в большинстве стояли недостроенными), но народ был так жалок и угнетен, что я не видел ничего подобного нигде в Европе; его религия была на полубесправном положении; его духовенство вынуждено было получать образование за границей; его аристократия не имела с ним ничего общего. Была здесь и протестантская знать, в городах заправляли жалкие, наглые протестантские корпорации, полунищая когорта мэров, олдерменов и городских чиновников; все они подписывали обращения к парламенту и представляли общественное мнение страны; но между верхними и низшими слоями народа не было ни малейшего общения и взаимопонимания. Мне, так долго жившему за границей, отчуждение между католиками и протестантами особенно бросалось в глаза, и хоть я и тверд, как скала, в своей вере, а все же мне часто приходило в голову, что дед мой исповедовал другую религию, и я никак не мог взять в толк, чем вызвано такое политическое неравенство. Соседи видели во мне опасного левеллера; особенно не прощали мне, что в замке Линдон я иной раз сажал за стол местного приходского священника. Это был дворянин, учившийся в Саламанке, лучше воспитанный, на мой взгляд, и куда более приятный собеседник, нежели его протестантский коллега, чья паства состояла человек из десяти — двенадцати; последний, правда, был сын лорда, но не шибко преуспел в грамоте и больше всего интересовался псарней и петушиными боями.
Я не стал расширять и украшать замок Линдон, как сделал это в других поместьях, и бывал в нем только наездами. Во время этих наездов я держал открытый дом и с поистине королевским радушием принимал местную знать. В мое отсутствие в замке проживали с моего разрешения тетушка Брейди с шестью незамужними дочерьми (хоть они всегда меня презирали); матушка предпочла устроиться в моем новом барриогском особняке.
Милорд Буллингдон превратился меж тем в долговязого, не в меру строптивого подростка, и я поселил его в Ирландии, поручив надзору достойного гувернера и заботам вдовы Брейди и шестерых ее дочерей: никто не возбранял ему по примеру отчима влюбиться в одну из этих пожилых дев, если не во всех скопом. Наскучив замком Линдон, молодой лорд всегда мог перебраться к моей матушке, хотя особой приязни эти двое друг к другу не питали; болея за своего внука Брайена, матушка, пожалуй, не меньше, чем я, ненавидела моего пасынка.