Уполномоченный Особого отдела старший лейтенант Грязев, которому решительно нечего было делать, обрадовался этому грязному доносу чрезвычайно и повел следствие. Начались допросы, заварилась каша, которая грозила большими неприятностями Эйранову и Пылаеву.
Враги Эйранова и прежде всего старший прораб Коноров ликовали: опять поймали на очковтирательстве того, кто первым выполнял план.
Зеге очень ценил Эйранова и хотел во что бы то ни стало его выручить. Грязев, как и полагается таким людям, был тупица, и Зеге направил следствие на ложный след. Он говорил, что надо проверить прежде всего — все ли у Эйранова в порядке с точками, а обо рве упоминал вскользь.
Ночью рабочие ту проклятую ступеньку на дне рва сбили лопатами наискось и замаскировали снегом, а наутро Итин и я по поручению Зеге отправились на проверку. Оба мы были исполнены искреннего желания оправдать Эйранова.
Мы убедились, что все точки сидели на месте, а то, что из иных был плохой обстрел, мы свалили вину на свежевыпавший снег. И ров так был занесен снегом, что никто бы не смог разобраться — докопали ли его до заданной глубины или подсыпали бруствер.
Из УВПС прибыла комиссия в составе инженера Фрадкина и моего школьного товарища Красильникова. Водил их по участку Эйранова я. Какова действительная глубина рва, они не заметили. И мне не трудно было получить от них благоприятный официальный акт.
Таким образом, дело кончилось благополучно. Некрасов со своим доносом остался в дураках, но, зная о моем активном участии в этой истории, он с того дня остро меня возненавидел.
Однако Зеге вынужден был издать приказ и закатил Эйранову строгий выговор, а Пылаеву еще с предупреждением.
Ноябрьский приказ Сталина обрадовал всех бодростью своего тона, но за этой бодростью чувствовалось страшное недовольство действиями наших союзников, которые всячески оттягивали открытие второго фронта. Мы понимали, что 9/10 гитлеровской мощи напирает на нашу страну.
Под Сталинградом шла насмерть упорная, тяжкая битва. Газеты о ней много писали, и все же они преуменьшали ту истинную героику сражений, о которых я слышал впоследствии несколько совершенно легендарных и потрясающих рассказов.
В 20-х числах ноября были опубликованы известия, которые нас всех просто потрясли. Мы рассматривали карту той блестящей и гениальной операции, когда выдвинулся один из наших лучших полководцев, бывший заключенный Рокоссовский.
В Сталинграде враг попал в глупейшую ловушку, и весь декабрь кольцо наших войск все крепче и все неотвратимее сжималось вокруг него. Танковая армия Манштейна не смогла выручить армию фон Паулюса и покатилась на запад от Дона и по Кубани.
У нас в глубоком саратовском тылу настроение сразу поднялось, как будто можно было впервые сказать:
— Да, хотя и неопределенно далеко и туманно, но конец виден!
Мобнаселение было распущено по домам. Работать мы стали не столь напряженно, не по 12, а по 8 часов в сутки.
И тут впервые несколько человек получили разрешение съездить к себе домой за теплыми вещами.
Попросился и я, но Зеге категорически отказал, так как из УВПС только что прибыла бумажка с требованием перевести меня туда, а Зеге, сославшись на мою чрезмерную перегруженность, оставил меня при штабе.
В числе прочих ехала в Москву и жена Терехова. Я попросил ее зайти к моей сестре Кате. Последние два месяца я не имел никаких известий ни от родителей, ни от жены и никак не мог наладить переписку.
Я написал письмо — просил прислать совершенно невозможные вещи вроде одеколона, туалетного мыла, шерстяных носок и даже валенок, но потом, чувствуя, что переборщил, приписал, что, в сущности, ничего мне не нужно, кроме вестей из дома.
Недели через две жена Терехова вернулась обратно, всем москвичам она исполнила поручения, всем привезла если не подарки, то письма, а мне объявила:
— Ну и хороши ваши родные! Вышла мрачная старуха (это была свекровь моей сестры Кати) и даже на порог меня не пустила.
Жена Терехова сказала это при всех в штабе. Слушатели захихикали, злорадно на меня поглядывая.
А спустя несколько дней я получил от Кати письмо, что еще месяц назад скончался мой отец. Он умер от старости и от плохого питания в Новогирееве, у сестры Маши, которая незадолго до того перевезла к себе родителей из Дмитрова. Об отце ничего рассказывать не буду, о нем расскажут 700 страниц его интересных воспоминаний, которые он довел до 1916 года.
Всю первую половину войны я был молчалив и угрюм, а тут совсем углубился в себя, ни с кем не разговаривал, только жадно набрасывался на газеты. Наконец получил письмо от жены. Жена и дети жили под Ковровом в колхозе вполне благополучно. Я очень тосковал по сыновьям, оставаясь один, начинал разговаривать с ними вслух, звал их по именам. Только при встречах с капитаном Финогеновым немного отводил душу.
Знаю, что за мою отчужденность многие меня не любили.