Читаем Записки блокадного человека полностью

Он делал с утра домашние дела – не сделать их, отложить было бы смерти подобно. Он шел в редакцию, где работал, поскольку по крайней близорукости его не взяли в ополчение и в армию. В определенный час он шел в свою столовую, потому что никоим образом нельзя было пропустить там обед, который, может быть, дадут без выреза талона (в этой столовой так иногда бывало). После обеда он опять шел в редакцию, где еще много было работы. Потом возвращался домой, потому что еще полагалась вечерняя еда, да и идти больше было некуда. Таня уехала, сказав все возможные слова о том, что она уезжает и оставляет его (разумеется, он уговаривал ее уехать) совсем не потому что… а, напротив того, потому что… Друзья и товарищи ушли на фронт или тоже уехали. Он ужинал и сразу ложился, так как вставал в шесть часов, и в десять ему хотелось спать.

Но этот уклад, непререкаемый и точный, в основном управляемый триадой еды, еще не был режимом, но безжизненной схемой режима. Режим существует для чего-то. Эн не чужд дистрофической идее восстановления сил, мотивировавшей всякую всячину, и в особенности тотальное подчинение времени трем этапам еды. Но он уже спрашивает: для чего восстанавливать силы? Он не спрашивал бы, если бы воевал или стоял у станка на заводе. Но он периферия войны, почти слитая с фронтом и отделенная от него иным качеством своей несвободы. В периферийном мире все пока негативно. Даже работа. Даже самая полезная тыловая работа расположена в том же кругу, где еда, где забота об огне и воде. Тяжким усилием воли, привыкшей к однообразной серии жестов, нужно где-то, в каком-то месте раздвинуть круг и втиснуть в него поступок. Если человек умеет писать, то не должен ли он написать об этом и о предшествовавшем. Где-то, скажем, после домашних дел час-полтора (больше не отдаст вращательное движение дистрофической жизни), чтобы писать. Тогда оживут и потянутся к этому часу все другие частицы дня, располагаясь вокруг него иерархически.

Может быть, с утра, на отрезке домашних дел, вынося грязное ведро или прочищая времянку, можно будет обдумывать. Или на ходу, когда идешь в булочную или обедать. В очередях думать невозможно, и невозможно думать или писать после обеда. Это время упадка воли. К вечеру опять становится легче. В часы же послеобеденной режущей тоски вообще не следует думать. Лучше сидеть в редакции и работать (плохо тем, кто не работает, а только ест и голодает) и слушать рассеянно голоса сослуживцев (хорошо, что вокруг голоса!).

Ну а нужно ли писать? А вот нужно ли еще писать? Или один только есть поступок – на фронт! Драться с немцами… Прочее от лукавого.

А увидевшим то, о чем пишущие хотели написать, должно быть, уже никогда не понадобится, чтобы им писали об этом, о чем бы то ни было… Но память не соглашается отступить; она стоит на своем, и забвение стоит на своем. Забвение сохраняет жизнь вечным обновлением сил, желаний и заблуждений. Оно вернет жизни необходимую ей суету сует – после мук плоти и духа столь безмерных, что возвращение казалось уже невозможным.

Тянется, до отказа натягивается резиновая ткань жизни; но вот ослабел нажим, ее отпустили, и резина мгновенно устремилась обратно, к исконным своим пределам и формам. То, что открывается человеку в пограничных ситуациях, – закрывается опять. Иначе, например, люди нашего поколения были бы давно непригодны для дальнейшей жизни.

Не метафизическая субстанция, не сама себе равная душа XIX века, но непрерывная смена ситуаций, вызывающих реакции, рефлексы. Пусть так, но в ситуацию всякий раз попадает некая относительно устоявшаяся система биологических и социальных данных, вступивших между собой в единственное – одновременно и типовое – сцепление (единичный характер), а мы все удивляемся – то неизменности человека (ничего не забыл и ничему не научился), то его изменяемости. Между тем оба начала взаимодействуют. Устоявшаяся система непрерывно приспособляется к переменным ситуациям и непрерывно стремится к своему исходному состоянию.

Толстой понимал обратимость пограничных ситуаций. Он знал, что небо Аустерлица распахивается только на мгновенье; что Пьер в промежутке между дулом французского ружья и царским казематом будет опять либеральным барином.

А нам-то тогда казалось… Разумеется, вам казалось: после этого разве возможно когда-нибудь снова болтать, например, о лирическом герое… Да, казалось… но почему, но кем установлено, что дистрофия – реальность, а обыкновенная жизнь – наваждение? Что, раз заглянув в реальность, не захочешь наваждения?

Вот мы и блюдем закон забвения, один из краеугольных в социальной жизни; наряду с законом памяти – законом истории и искусства, вины и раскаяния. О нем Герцен сказал: «Кто мог пережить, должен иметь силу помнить».

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 великих кумиров XX века
100 великих кумиров XX века

Во все времена и у всех народов были свои кумиры, которых обожали тысячи, а порой и миллионы людей. Перед ними преклонялись, стремились быть похожими на них, изучали биографии и жадно ловили все слухи и известия о знаменитостях.Научно-техническая революция XX века серьёзно повлияла на формирование вкусов и предпочтений широкой публики. С увеличением тиражей газет и журналов, появлением кино, радио, телевидения, Интернета любая информация стала доходить до людей гораздо быстрее и в большем объёме; выросли и возможности манипулирования общественным сознанием.Книга о ста великих кумирах XX века — это не только и не столько сборник занимательных биографических новелл. Это прежде всего рассказы о том, как были «сотворены» кумиры новейшего времени, почему их жизнь привлекала пристальное внимание современников. Подбор персоналий для данной книги отражает любопытную тенденцию: кумирами народов всё чаще становятся не монархи, политики и полководцы, а спортсмены, путешественники, люди искусства и шоу-бизнеса, известные модельеры, иногда писатели и учёные.

Игорь Анатольевич Мусский

Биографии и Мемуары / Энциклопедии / Документальное / Словари и Энциклопедии
Адмирал Ушаков. Том 2, часть 1
Адмирал Ушаков. Том 2, часть 1

Настоящий сборник документов «Адмирал Ушаков» является вторым томом трехтомного издания документов о великом русском флотоводце. Во II том включены документы, относящиеся к деятельности Ф.Ф. Ушакова по освобождению Ионических островов — Цериго, Занте, Кефалония, о. св. Мавры и Корфу в период знаменитой Ионической кампании с января 1798 г. по июнь 1799 г. В сборник включены также документы, характеризующие деятельность Ф.Ф Ушакова по установлению республиканского правления на освобожденных островах. Документальный материал II тома систематизирован по следующим разделам: — 1. Деятельность Ф. Ф. Ушакова по приведению Черноморского флота в боевую готовность и крейсерство эскадры Ф. Ф. Ушакова в Черном море (январь 1798 г. — август 1798 г.). — 2. Начало военных действий объединенной русско-турецкой эскадры под командованием Ф. Ф. Ушакова по освобождению Ионических островов. Освобождение о. Цериго (август 1798 г. — октябрь 1798 г.). — 3.Военные действия эскадры Ф. Ф. Ушакова по освобождению островов Занте, Кефалония, св. Мавры и начало военных действий по освобождению о. Корфу (октябрь 1798 г. — конец ноября 1798 г.). — 4. Военные действия эскадры Ф. Ф. Ушакова по освобождению о. Корфу и деятельность Ф. Ф. Ушакова по организации республиканского правления на Ионических островах. Начало военных действий в Южной Италии (ноябрь 1798 г. — июнь 1799 г.).

авторов Коллектив

Биографии и Мемуары / Военная история
Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ
Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ

Пожалуй, это последняя литературная тайна ХХ века, вокруг которой существует заговор молчания. Всем известно, что главная книга Бориса Пастернака была запрещена на родине автора, и писателю пришлось отдать рукопись западным издателям. Выход «Доктора Живаго» по-итальянски, а затем по-французски, по-немецки, по-английски был резко неприятен советскому агитпропу, но еще не трагичен. Главные силы ЦК, КГБ и Союза писателей были брошены на предотвращение русского издания. Американская разведка (ЦРУ) решила напечатать книгу на Западе за свой счет. Эта операция долго и тщательно готовилась и была проведена в глубочайшей тайне. Даже через пятьдесят лет, прошедших с тех пор, большинство участников операции не знают всей картины в ее полноте. Историк холодной войны журналист Иван Толстой посвятил раскрытию этого детективного сюжета двадцать лет...

Иван Никитич Толстой , Иван Толстой

Биографии и Мемуары / Публицистика / Документальное