Жизнь моя тянется чередой однообразных дней. Жизнь моя прожита, и это я не живу, а доживаю, и какими же еще могут быть мои дни. Я ем, сплю, справляю другие естественные надобности, мою пол в своей конуре, стираю себе белье, хожу в магазин за продуктами да через день – на ночное дежурство в детсад. Чнм зарабатываю на это существование. По-моему, хорошее занятие для недоучившегося философа – ночной сторож. Сижу на табуретке под входной дверью, курю, сыпля пеплом на пол, замечаю, что намусорил, и тащусь за тряпкой в туалет, замываю пол и снова сижу, снова сыплю пеплом – и так до утра. Черт знает, зачем я там нужен ночью, но за это платят, и я хожу. Ведь у меня нет никакой пенсии. А идти с протянутой рукой на улицу, как делают, я видел, некоторые из наших, – это не по мне, это не для меня.
Почти уже десять лет я отжил здесь, на земле. И ни разу не болел за прошедшее время, не чихнул, не кашлянул. Я и без того чувствую себя настоящим Мафусаилом, сколько же еще таскать мне свое иссохшее, потерявшее мышцы, с хрустящей сморщенной кожей тело?
Ни с кем из наших, кто остался тогда на земле и сумел выйти потом из больниц, я не вижусь. Встречи с ними не приносят мне никакой радости, только заставляют кипеть желчь.
Я хожу примерно в неделю раз, а то и чаще на кладбище, на могилу отца с матерью. Это все равно как если б я навещал Веточку с детьми. Ведь они тоже все лежат в земле, только очень глубоко, а туда, на их могилы в Склепном зале, нельзя – все входы в метро замурованы, и даже тот, вскрытый нами, снова залит бетоном.
На кладбище я провожу, случается несколько часов. Это единственное место, где мне есть с кем поговорить, а за неделю молчания я так изголодаюсь по разговору, что говорю и говорю и никак не могу остановиться.
Чаще всего я разговариваю с отцом. Мы сейчас сравнялись с ним возрастом, и он не смеет ни кричать на меня, ни обрывать, ни просто раздражаться, он просто иногда замолкает надолго, я тереблю его – ну, ты чего? – и он отзывается с горечью: да ты уже сам с усам, чего теперь… Ну а ты б как хотел, говорю я, ведь я жизнь прожил. Так то-то и оно отвечает он.
На кладбище я беру с собой обычно его предсмертное письмо, которое передали мне, когда я еще лежал в больнице, вскоре после того как очнулся. «Сынок!» – обращается он ко мне, и мне всякий раз странно читать такое обращение к себе – какой уж я сынок! «Мама так тосковала по тебе перед смертью», – пишет он, но в груди у меня ничего не откликается на эти слова, и я даже не пытаюсь уже вспомнить лицо матери, я совершенно не помню его. «Так жаль, я даже не знаю, получишь ли ты мое письмо. А вдруг тебя уже нет, и я пережил тебя», – пишет он, и меня опять не трогает это: я сам пережил своих детей, да и отец существует для меня уже не во плоти, а только этим вот письмом, наши прошлые и нынешние разговоры с ним – лишь некая духовная субстанция.
Но жить без этого его письма я не могу. Оно писано на обычных, непрочных листах бумаги, вытерлось на сгибах, обтрепалось по краям, и я наклеил все три его листа на плотный картон, сшил куски картона наподобие книжицы, ее-то и таскаю с собой.
Иногда во время моих кладбищенских бесед мне становится очень плохо. Это случается обычно тогда, когда я разговариваю не с отцом, а с Веточкой. Я вспоминаю, как молоды мы были, как гуляли по хрусткому ледку осенних лужиц перед спуском под землю, мечтая о том, как выйдем оттуда через несколько лет победителями, и мне делается так горько, что нет спасу. Я вспоминаю, что на мне прервется мой род, умру – и не останется на земле никого моей крови; я вспоминаю, что и от нашего с Веточкой дела ничего не останется, все было бессмысленно – все лишения, тяготы, весь ужас бессолнечного подземного житья, – наше метро никому не нужно, наглухо закупорено, и стоят там без толку наши электростанции и заводы, ржавеют поезда в пустынных депо…
Вот тут-то, в такие моменты я и достаю из-за пазухи складень отцовского письма. Читаю из середины, читаю из конца, читаю из начала, читаю и перечитываю – и ощущаю, как горечь и душевная немочь оставляют меня, я наливаюсь силой, крепостью и уверенностью в себе. Отец всегда подвигает меня на спор с ним, а спор бодрит меня, ярит кровь и рождает чувство правоты.