Как было отвечать на это? И стоило ли вообще обличать автора «Архипелага»? Не поступиться ли своей обидой ради его великой исторической миссии? Не окажусь ЛИ я, начав полемику, на совете нечестивых? Но было что-то внеличное, толкавшее на спор. Сама энергия стиля Солженицына будила во мне ответный порыв. Можно не отвечать Доре Штурман или Никите Струве, нельзя не отвечать Солженицыну. Каждое его слово принадлежит истории. Было бы трусостью, боязнью чужого мнения отказаться от ответа историческому величию. Тут невозможен выигрыш, но есть свое достоинство, и оно влечет меня. Я вспоминал слова Паскаля: человек слаб, как тростник; любой порыв ветра может его сломить; но этот гростник мыслит, и даже если вся вселенная обрушится на него, она не сможет этого отнять.
Оставались какие-то сомнения, но их перечеркнуло солженицынское «Раскаяние». Статья возмутила больше, чем «Образованщина». И не только меня. Значит, не в обиде дело (я не был там лично задет). Полемика с Солженицыным стала внутренним требованием моей жизни.
Первый опыт ответа оказался неудачей. Слишком еще много было личной обиды. Я пытался разобрать каждую передержку и восстановить то, что действительно было сказано. В иных случаях приходилось цитировать страницы по две; пока не прочтешь всего — слово неясно, и точечное мышление, «секущее» отдельные фразы, постоянно меня искажает, даже без преднамеренной (и злонамеренной) полемической установки. Передержек много, и опровержение заняло не то 80, не то 100 страниц. И весь этот труд впустую. Друзья в один голос сказали, что вышло скучно. Читаешь — и голова начинает болеть.
Пришлось примириться с тем, что полемические искажения не удастся опровергнуть. Можно разработать типологию полемических приемов Солженицына, наподобие «Искусства спорить» Шопенгауэра, с примерами из «Образованщины». Но спокойно разбирать, как меня выворачивают наизнанку, было еще не по силам. И «Сон о справедливом возмездии» начинается с заявления, что я не созрел для этой задачи и откладываю ее на будущее (к сожалению, Синявский, сокращая текст, выкинул это — и еще кое-что важное).
Остыв, я понял, что ничего другого просто не остается. Не имеет смысла доказывать, что ты не верблюд; буду вести себя как неверблюд, то есть как человек, которого занимает сама истина, а не то, что люди о нем подумают. Несколько месяцев я не видел неба над головой — только получал и возвращал удары. Потом все это кончилось. Я нашел главное: правильный тон ответа. Тон спокойного диалога, спокойного разбора вопросов, которые Солженицын поставил. Не обращая внимания на грубости. Пусть он говорит мне, как Брабанцио: «Мерзавец!» Я отвечу, как Яго: «А вы, синьор, — сенатор». И без всякого коварства отвечу: стиль полемики мне важнее, чем ее предмет (эта мысль уже начала во мне набухать). Я не доказывал, что Солженицын выхватывает обрывки мыслей, из которых можно слепить, что угодно, а цитировал его, как следует; так, как я хотел, чтобы цитировали меня самого. Пусть читатель сам сравнит.
В конце концов, текст стал таким, что я решился показать его соседу, страстному поклоннику Солженицына и внуку нижегородского помещика, очевидца подвигов латышских стрелков в 1918 году. Покойный Эрик Р. отметил несколько мест, показавшихся ему несправедливыми и оскорбительными. В частности, Эрик не допускал слова «передержка». Что бы ни делал Солженицын, великий человек, в глазах своих поклонников, не передергивал. Совершенно как Мохаммед в глазах мусульман. Было большим искусом для нас обоих вытерпеть точку зрения другого. Но кое-как удалось справиться с этим и не поссориться. В конце концов, я почти со всеми требованиями согласился и еще раз отредактировал рукопись.
То, что получилось, кажется мне теперь несколько растянутым; сегодня я бы сократил историко-социологические заметки и аналогии со странами Востока. Но если вообще оправдан состязательный процесс, оправдана и моя попытка взглянуть на злодеев, которых испепеляет пророк, глазами адвоката. А образ Солженицына, на последних страницах, — серьезная попытка понять великий характер. Подробный разбор конфликта Сани со Штительманом и другими я снял, чтобы не вступать в спор о фактах, которые знаю из вторых рук. Но образ обиженного мальчика все время стоял у меня перед глазами. Он раненый мальчик, и я раненый мальчик. Почему мы должны столкнуться? Почему мы не могли понять друг друга? Я ведь пытался. Я ведь писал ему…
Но писал слишком горячо, в начинавшемся полемическом захвате. Я хотел взаимного понимания — а мой тон мог оскорбить. Так считала Зина, и, наверное, она была права (я искал текст в архивах КГБ, но мне ответили, что он уничтожен).