Как это стало возможным в середине 30-х годов? Помогло то, что пришел к власти Гитлер. Сталину надо было повернуть от беспощадной классовой борьбы к единому антифашистскому фронту. Теоретика среди I кадров не было. А про себя Сталин, видимо, тогда еще I понимал, что теория — не его ремесло. И вот он предоставил Лукачу и Лифшицу завязать открытую дискуссию с марксистской социологией 20-х годов. С 1934-го по 1937 год, пока палачи раздавливали пальцы и сажали задом на ножку табуретки, шла свободная дискуссия, показывая всему передовому миру, что за собственные мнения у нас не сажают. Лифшица и его учеников действительно не велено было сажать, и так как других сажали, то в руках Лифшица оказались сразу три синекуры: заместитель директора Третьяковской галереи, фактический распорядитель журнала «Литературный критик» и «Литературной газеты»; ученик Лифшица Кеменов стал председателем ВОКСа и референтом Молотова. К 1937 году старая марксистско-ленинская социология уже называется вульгарной социологией; бывшие вульгарные социологи перестроились и пекли одна за другой книжки о народности Пушкина, Некрасова и других (в коридорах ИФЛИ это называлось изнародованием). И тотчас же Лифшиц с Лукачем стали не нужны. Их попытка собрать все, что думал об искусстве Карл Маркс, и создать цельную марксистскую эстетику слишком сбивалась в Гегеля и вообще была слишком серьезной и последовательной для пропагандистской машины. Например, на докладе о народности (длившемся 6 часов!) Михаил Александрович отделил друг от друга непосредственную народность Шевченко, народность Некрасова (перешедшего на сторону народа, порвав со своим классом), Пушкина (сохранившего дворянское самосознание, но любившего народ и искавшего вдохновения в фольклоре) и, наконец, всякого большого искусства. Ибо большое искусство должно быть понято народом и народ действительно поймет его когда-нибудь; поэтому вполне возможно, что когда-нибудь народной станет философская лирика Тютчева.
Мне было не совсем ясно, сохранит ли тогда смысл слово «народ», но серьезность мысли захватывала. Я вышел из 15-й аудитории с восторгом и очень удивился, услышав по дороге в раздевалку вопли Фимы Глухого, что доклад совершенно сбил его с толку, что он теперь совершенно все перестал понимать. Фима был, кажется, из упраздненных философов, и теория, оставлявшая открытым вопрос (будет ли народным Тютчев?), приводила его в ужас, как негров рождение двойни.
Другие кадры были менее темпераментны и до поры до времени помалкивали: не было установки. Но в ЦК тоже не любили путаных теорий. Логика пропагандистской машины была сильнее, чем любые высказывания Маркса и Ленина. Например, «искусство должно быть понято народом» (требование к системе просвещения) превратилось в «искусство должно быть понятно народу» (требование к искусству). Различие между прогрессивным и справедливым (твердо признаваемое Марксом и Лениным) было решительно стерто и даже в либеральные 60-е годы историкам не удалось его восстановить (уперся начальник Политического Управления Советской Армии генерал Епишев). В этот фарватер советской идеологии совершенно не ложился тезис Лукача-Лифшица, — а по сути Маркса, — что реакционные симпатии Бальзака (к дворянству) не только не мешали, а прямо помогали ему обличать буржуазию и таким образом шли на пользу делу. Даже магический рубеж, разделивший историю культуры — 1848 год на Западе, 1905 год в России, — до которого писатели и философы трактовались с уважением, как языческие мудрецы, а после с презрением, как грешники, увидевшие мессию и не уверовавшие, — этот раскол истории был повернут не только против модернизма, но в известной мере и против советской литературы. В кругах «Литературного критика» от нее требовали большей художественности, хвалили Платонова и не очень ценили Фадеева.
Осенью 1939 года Фадеев добился организации новой дискуссии. «Литературная газета» уже не была в руках Лифшица. На три статьи, доказывавшие, что старые писатели были великими только вопреки своей реакционной идеологии (и следовательно, Толстой, усвоив идеи Чернышевского, очень бы вырос), печаталась одна статья «теченцев». Появился термин «течение Лукача-Лифшица». Подготовлено было постановление (за которым могли последовать и другие меры). Но Кеменову удалось уговорить Молотова положить постановление под сукно. Судя по дурно пахнувшей статье И. Фрадкина (ученика Лифшица), упрекавшего вопрекистов в пособничестве англо-французскому империализму, пущены были в ход внешнеполитические аргументы. Если прогрессивное всегда хорошо, а реакционное всегда плохо, то как быть с нашим заклятым другом Гитлером? Дискуссия шла в самый разгар заклятой дружбы, зимой 1939–1940 годов, и Гитлер опять помог развитию марксистской теории.
Таким образом, течение продолжалось пять лет — ровно столько же, сколько 37-й год, — и тихо сошло со сцены. В политическом отношении это был призрак, мираж — и отчасти даже сознательно пущенная дымовая завеса. Но этот призрак сделал возможным лекции Пинского и Гриба.