За месяц до нашего отъезда в Крым, князь де-Линь, к сожалению моему, оставил нас, чтобы отвезти Иосифу II маршрут императрицы. Мы съехались с ним уже в Киеве. Он снова явился, как был всегда — непринужденно веселый и остроумный, полный благородства и естественности в обращении, всегда в одинаковом расположении духа, как человек умный и благонамеренный, с тем творческим разнообразным воображением, которое всегда находит пищу для разговора и, несмотря на придворный этикет, разгоняет скуку.
Января 17-го Фитц-Герберт, граф Кобенцель и я, отобедав в С.-Петербурге, у австрийского консула, отправились в Царское Село, где мы нашли императрицу молчаливою и задумчивою против ее обыкновения. Ее огорчила невозможность взять с собою великих князей Александра и Константина. Граф Мамонов был в лихорадке, Екатерина ощущала то, что обыкновенно чувствуют люди, которым судьба постоянно благоприятствует: малейшее стеснение составляет для них предмет неожиданного горя. Она приняла нас ласково, но мало говорила и посадила за лото, хотя, сколько мне известно, играла в эту игру довольно редко. Она скоро заметила, какую скуку наводила на меня эта забава: я нехотя дремал. Несколько раз она шутила надо мною; чтобы отшутиться, я сказал ей стихи, сочиненные мною в Париже для супруги маршала Люксембурга — женщины, известной своим умом и тем не менее любившей это скучное средство препровождения времени:
Мы сидели недолго: в восемь часов все разошлись. Мы сошлись снова у графа Кобенцеля; но и там не было веселее. С любопытством приняли мы приглашение участвовать в этом путешествии и ожидали его, но перед отъездом нам было как-то тягостно. Это было как бы предчувствие тех долгих бурь и страшных переворотов, которые за ним последовали. Впрочем величественная и вместе ужасная будущность была сокрыта от нас непроницаемым покровом, и наша мгновенная грусть объяснилась самыми простыми, обыкновенными обстоятельствами и нисколько не зависела от каких-либо дальновидных предположений.
Фитц-Герберт, склонный к задумчивости и уединению, не мог освоиться с придворною жизнью и с сожалением расставался с одною русскою дамою, которую страстно любил, и с искренним другом своим, прелюбезным англичанином, г-ном Еллисом. Я был чрезвычайно озабочен письмами, полученными мною из Франции. Волшебная повязка, которую навязал нам на глаза министр Каллонь, спала; все предвещало Франции великий переворот, а смелый и легкомысленный министр только ускорял его крутыми мерами, которыми думал его предупредить. К тому же во время долгого пути в 400 миль до Крыма и других 400 миль обратно до Петербурга, я должен был ограничить свою переписку и только изредка мог получать известия о моей жене, моих детях, моем отце, моем правительстве, обо всем, к чему я был привязан. Это обстоятельство усиливало горесть разлуки. Из нас троих один граф Кобенцель оставался ненарушимо веселым. Двор был его стихиею, и чувство зависимости имело для него свою прелесть. Впрочем мы были еще молоды. В пору жизненной весны заботы не оставляют следов в сердце и морщин на лбу; наша задумчивость была лишь легкое облачко: на другое утро оно исчезло, как сон.
18 января 1787 года мы пустились в путь. Императрица посадила к себе в карету г-жу Протасову, графа Мамонова, графа Кобенцеля, обер-шталмейстера Нарышкина и гофмаршала Шувалова. Во вторую карету поместили Фитц-Герберта, меня, графа Чернышева[70]
и графа Ангальта[71]. Поезд состоял из четырнадцати карет и 124 саней с 40 запасными. На каждой станции нас ожидали 560 лошадей.