Он встает, обходит меня сзади, и я чувствую его, он облепляет меня. Ноги охватывают мои ноги, руки ложатся на мои руки, пальцы прижимаются к моим пальцам, которые лежат на клавиатуре. Все мое тело дрожит, полыхая жаром и замерзая одновременно. Я спиной вжимаюсь в него, трясущаяся, горящая, испуганная, печальная, удивленная, еще не уверенная, чего он от меня хочет, как мне надо сесть, сколь долго мы пробудем в таком положении. Его пальцы начинают двигать мои по клавишам, сначала неуклюже; учить мои руки, пальцы, как сильно надо нажимать на клавиши, чтобы добиться нужной последовательности звуков. Я едва дышу. Я ничего не соображаю. Поэтому просто сдаюсь. Его пальцы нажимают на мои: в первые мгновения медленно, потом набирая скорость, они движутся, скользят, несутся по клавишам.
Музыка исторгается из меня, из нас, удивительная, полнокровная, страстная. Она пронизывает меня. Мои ноги дрожат, кровь приливает к пальцам. Ноты рвутся наружу; кажется, я могу попробовать их на вкус, увидеть каждую в отдельности, сверкающую, вибрирующую.
Он играет одну и ту же песню, снова и снова, и кажется, что я внутри нее. Перенеслась обратно в те последние, жаркие, неспешные дни, когда все жили – не тужили. И мама. И Штерн.
И на короткое мгновение, клянусь, я вновь вижу цвета. Белоснежность его кожи, красноту моего платья, синие мыски его кроссовок. Я смотрю на руки Штерна, охватывающие мои руки, но все равно не связанные с ними, не здешние, из другого мира… и мне больше всего хочется, чтобы он стал материальным, чтобы я действительно смогла прижать его к себе и еще раз поцеловать этот теплый, живой рот, еще два раза, еще миллион раз.
– Проснись, – шепчу я ему, внезапно чувствуя, что такое возможно. – Проснись и оживи.
– Я думаю, что большего мне не достичь, – шепчет он мне в ухо, когда соната достигает пика и мы сливаемся в какой-то другой реальности, где нет тел, нет жизни и смерти, плоти и крови.
Соната заканчивается. Мне этого не хочется, потому что музыка, обрываясь, уносит меня из такого далекого безопасного места, возвращает в этот мир. Штерн еще несколько мгновений вжимается в меня, дрожит всем телом, как обычно дрожит перед тем, как исчезнуть. Я тоже прижимаюсь к нему, тревожась, что он исчезнет, тогда как мне хочется, чтобы он остался. И чувствую его, то место, где пребывает Штерн, когда он не со мной: бескрайнюю темноту, весь ее ужас.
Даже когда он отстраняется, ощущение, что он со мной, остается. Его лицо перекошено, он хватается руками за край скамьи, словно у него вдруг разболелся живот.
– Что не так? Ты в порядке? – Я придвигаюсь к нему, но он подается в сторону, поднимает руку, чтобы остановить меня.
– Это… это больно – находиться так близко от тебя.
– Извини.
– Но больно обоим, Ливер. Ты это знаешь, так?
Он уже на другом конце скамьи, и мы смотрим друг на друга. Он кусает нижнюю губу, убирает за ухо кудряшку густых волос. Одной ногой я то надавливаю, то отпускаю педаль маминого кабинетного рояля.
Какое-то время мы оба молчим – и это теплое, уютное молчание.
– Итак, – наконец вырывается у меня, – это помогло? Ты вспомнил что-нибудь еще?
Штерн вздыхает.
– Не знаю. Не думаю. Но было действительно приятно. – Он с секунду смотрит на меня, потом переводит взгляд на свои руки.
Мы сидим на холодной скамье моей мамы чуть ли не час – во всяком случае, по ощущениям; не разговариваем, не испытываем потребности говорить. Нам хватает вибраций тел друг друга – моего теплого и его ледяного, – и мы позволяем этой клетушке удерживать нас чуть дольше, словно мы маленькие заблудившиеся дети. Такие мы и есть.
– Пошли отсюда, – наконец говорю я, встаю и закрываю крышку кабинетного рояля, остававшуюся открытой все эти месяцы, проведенные мамой в тюрьме, когда она не могла должным образом ухаживать за роялем. И как только я это делаю, на пол сыплются какие-то бумаги, ранее прижатые крышкой к передней панели. Я наклоняюсь, чтобы осторожно собрать их, все до единой. Наверное, это ноты, над которыми работала мама перед тем, как разверзся ад. Она не относилась к аккуратным и педантичным людям, но это составляло часть ее обаяния. Во всяком случае, я так думала.
– Что это? – спрашивает Штерн, заглядывая мне через плечо.
– Ноты, наверное, – рассеянно отвечаю я, сдувая пылинки с каждой поднятой бумажки. – Рекомендательные письма… одно адресовано приемной комиссии Джульярда… – Я всматриваюсь в текст. – Тут о тебе, Штерн. – Я сажусь рядом с ним, продолжаю читать, озвучивая самые интересные места. – Мама написала его непосредственно перед конкурсом, перед… всем. Насчет какой-то Мариэтты Джонс, которая… которая что-то тебе сделала? – Я читаю дальше. – Неправомерное поведение, – цитирую я, разбирая мамин почерк. Встречаюсь взглядом со Штерном. Он всасывает между зубами нижнюю губу, пытаясь вспомнить стертое из его разума смертью.
– Что там еще написано? Просто прочитай мне.