или она есть, или ее нет. Вот, скажем, широко известный скромняга Генри Торо, проживший три года в лесной хижине на берегу Уолденского пруда (Бог весть за что этот немалый водоем, образованный черт-те когда движением ледника, называют прудом, а не озером) в укор несимпатичной ему цивилизации (фи, эти алчные, бездуховные люди, погрязшие в суетной погоне за материальным благополучием и удобствами), — вроде как к природе возвратился, — по агентурным данным, к концу каждой недели собирал саквояж с грязным бельишком, притворял дверцу своей лачуги и отправлялся в близлежащий городок Конкорд, где он, кстати, родился и где жила его матушка. Там он набивал желудок домашней стряпней, опорожнял саквояж, наполнял его чистым бельем, прихватывал кой-какое пряжмо и возвращался в убогий свой приют. Вряд ли об этих трюках Генри знали Лев Толстой, Махатма Ганди и Мартин Лютер Кинг, ибо все трое отзывались о нем с большим почтением. А Торо до следующего уик-энда вновь предавался чтению античных классиков, созерцанию природных чудес, а для поддержки организма в бодром состоянии выходил на берег, садился в лодку и брался за весла или разворачивал какую-нибудь рыболовную снасть.
Снасть эта —
длинная леска с коротенькими ответвлениями, снабженными крючками, иногда по нескольку на каждом, представлялась мне метафорой композиции литературного произведения: леска — главная сюжетная линия, ответвления — эпизоды, крючки — приемы и ухищрения, чтобы зацепить внимание читателя. А потом я нашел поддержку своей мысли у некоей Айви Комптон-Бернетт.
Была такая английская романистка, весьма плодовитая, писала викторианские семейные саги, полные страстей, убийств и прочих гадостей. Любопытно, что названия всех своих многочисленных романов она выстраивала по одной и той же схеме — что-то (кто-то) и что-то (кто-то):
Всякий раз, раскрывая ТТКРО и глядя на свои записи и пометки, я печалуюсь о гибели огромного пласта человеческой культуры, созданного с помощью скрипучих и не очень перьев, а то и карандашей, — почти всю некороткую жизнь свою я писал и получал письма, милые и мрачные, глупые и глубокие, пустяковые и серьезные, трепетные и ехидные, короткие и бесконечные, веселые и нудные, но совершенно необходимые мостики между людьми, свидетельства их тяготения друг к другу. Я не унываю, я и сейчас пишу — да, да, пусть хоть сам себе, пусть хоть в эту самую рыжую клеенчатую подругу, но чаще вспоминаю письма прежних времен — написанные и полученные... Взрывная сила писем старых, табак, цветущий под окном, негромкий перебор гитары с его старинным языком... Какую власть они имеют над потрясенною душой — вдруг замирает, и немеет, и затихает мир большой. Ну и так далее, писала Елизавета Стюарт, которую, может быть и незаслуженно, называли сибирской Ахматовой, но мне трудно с ней не согласиться: имеют они власть, ох имеют...