«Господи, – думал он, поднимаясь по лестнице за Софи, – Господи мой, Боже, отчего все так быстро надоедает. И чего тебе не хватает в ней? Все есть у нее – и красота, и доброта, и преданность, и нежность… Так какого ж тебе рожна? Чего тебе еще? Нет, нет, спасибо, мне ничего. Просто ничего. А жаль… Она бы любила тебя. К тому же как ее обидеть теперь? Зачем ее обижать? За что?»
Они сидели на кухне, пили порошковое кошерное молоко из еврейского магазинчика, ломали багет, мазали конфитюром и камамбером. За окном, в полутьме, мельтешили туристы и проститутки, а еще дальше, за бульваром Барбес, стыли в неподвижности сенегальцы, эфиопы, тунисцы – ждали, когда уже можно будет пойти спать. Великий город завершал очередной день суеты.
Русинов вспомнил, что ему еще предстоит заняться любовью и что его занятия под стать суете этого города.
Впрочем, к тому времени, как Софи вернулась из душа, он уже дремал. Она сказала ему что-то, он ответил, не просыпаясь для этого окончательно. Так же, в полудреме, он слышал, как она обняла его, погладила. Он даже потерся о ее щеку, но продолжал дремать. Сквозь дрему он слышал, как она возится у него под боком, трется об него, тяжело и прерывисто дышит. Наконец, она затихла, и он подумал, что она обошлась своими силами. Это было очень мило с ее стороны, да, очень мило, вообще, она была к нему очень добра…
В воскресенье они помчались куда-то за город, где в зеленой живописной местности приютился фургон Олегова приятеля-шведа, точнее, этот швед был приятель Шанталь, тоже врач.
Труднее всего дорога досталась Шанталь, сидевшей за рулем. Надо было выбраться из потока машин, покидающих в эти часы город. Зато, едва выбравшись из этого потока, они тут же оказались на живописном склоне холма, где процветающий швед купил себе крошечный участок и поставил фургон.
После осмотра нового жилого фургона (обратите внимание – все есть, дом в миниатюре!) гости и хозяева немедленно перешли к выпивке, и непьющий Русинов был предоставлен самому себе. Он смотрел на склон холма в своем тихом безалкогольном кайфе и думал о том, что страна эта все еще прекрасна. Краем уха он слышал разговоры в садике, которые вращались вокруг фургонов, жизни в фургоне, на лоне, на склоне, и ему вдруг вспомнился другой, тоже не наш, австралийский, первый в его жизни жилой фургон.
Это было после окончания университета, когда в погоне за любым копеечным гонораром он согласился подыскивать для одной московской газеты факты в субботнюю увеселительную рубрику «Их ужасы». Газета была профсоюзная, так что всему на свете она предпочитала информашки из зарубежных изданий, свидетельствующие о тяжком положении трудящихся. Русинов по неопытности нырнул в австралийскую коммунистическую газету, но все, что он выгреб оттуда, редактор с ходу забраковал, ибо все, что казалось нищетой австралийскому журналисту, могло только рассмешить русского читателя, а на русского редактора навлечь неприятности. Пожалев русиновские труды, редактор все же пустил в номер отчаянное сообщение про семью безработного, которая ютится в своем трехкомнатном фургоне, установленном в гуще парка (слово «трехкомнатный», конечно, пришлось выбросить). За неделю недобросовестных поисков Русинов получил трешник, и теперь, вглядываясь в эту даль юности со склона зеленого французского холма, он улыбался снисходительно и грустно несмышленому журналисту, который так и не смог заработать свои тридцать серебреников на страданиях австралийского пролетарьята…
Русинов прислушался. Разговор возле фургона вступил в благодатную сферу парижских кафе. О Пари! О кафе! О-ля-ля! Тру-ля-ля! Главным специалистом здесь выступал Олег, у которого было достаточно денег и времени для досконального изучения предмета. Шведу и Шанталь было некогда. Софи питалась в агентстве или не ела вовсе. Олег обстоятельно рассказал о «Клозери де лила», где до сих пор, оказывается, можно неплохо поесть. Потом о «Селекте», «Ротонде», о греческих брошетных Латинского квартала, об антильской забегаловке на рю Вано, о кус-кусных Бельвиля… Париж, лежавший невдалеке, за холмом, представал истинной столицей соблазна, и Русинов, краем уха слушавший этот разговор, думал о том, что ему уже не познать этого Парижа, потому что он попал сюда впервые сорокапятилетним непьющим занудой. Вот Олег… Бог с ним, с Олегом, уже у юной Саган он встречал этот Париж солнышка, запахов (не только бензиновых), этой радости открытия мира за столиком кафе – она с таким смаком перечисляет все эти вывески, для нее так важно, где она сидит, и ясно, что кафе эти не сливаются для нее в длинную вереницу точек общественного питания, как у старика Русинова, впервые попавшего с кувшинным рылом…
Русинов вспомнил отчего-то своего милого друга-художника, вспомнил Толькины московские открытия. Чаще всего он открывал эти места, когда они открывались заново, и тогда он звонил Русинову, не теряя надежды его расшевелить: