Что мог возразить мне Зиновий на эту принципиальную, недвусмысленную и прямую позицию? Ничего, кроме эмоциональной, идеалистически-эротической чепухи. Он говорил, что у него, видите ли, на земле один долг – быть счастливым и дать счастье. Что главное якобы не насиловать натуру и быть в результате естественным, честным и, вероятно, счастливым. Не противиться судьбе, которая сама привела его, подтолкнула и так далее. Мне нетрудно было одной фразой опрокинуть этот карточный домик идеализма, но я не хотел оказывать на друга слишком деморализующее воздействие. Я предпочитал задавать вопросы. Я спрашивал, есть ли у него гарантия, что это его сооружение, построенное на песке, сколько-нибудь долговечно и что он действительно может удовлетворить женщину, поглощенную театром и притом владеющую своим телом в таком профессиональном совершенстве? Есть ли у него какое-нибудь противоядие против хорошо известной ему как писателю переменчивости человеческой натуры? Он молчал мне в ответ, сознавая, что не было у него ни такой гарантии, ни противоядия. Но в таком случае, настаивал я, его намерение бросить жену и поставить своего единственного сына перед возможностью психологической травмы могло быть лишь эгоистическим и легкомысленным. Я напоминал ему, что люди зависят друг от друга и уже одно это налагает на них тяжкие обстоятельства долга. И даже если ты рассматриваешь его как тяжкий крест, только в процессе выполнении этого долга человек может обрести самоуважение, дающее ему силы для продолжения жизни. Менять этот долг (а в идейно не близкой нам терминологии – этот крест) человеку не пристало, ибо именно в этой неизменности самая его суть. Зиновий в ответ долго и несколько туманно толковал о некоем убожестве подневольного креста, о свободе выбора, о любви как о бунте и вообще о прекрасной трагичности любви. Однако я трезво возражал при этом, что он берет слишком уж высокую ноту, ибо речь идет всего-навсего о неблаговидной истории с артисткой Пригородовой. Впрочем, тут я старался не пережимать с подробностями, зная, что мои слова и без того производят на него немалое впечатление. Однако я отнюдь не собирался, в целях спасения как его, так и своей доброй репутации, ограничиваться нашими с ним разговорами. Я даже подумывал о том, чтобы вызвать Зиновия в какую-нибудь влиятельную инстанцию, с тем чтоб ему напомнили о моральном долге писателя-некоммуниста. Признаюсь, я вовсе не был полностью уверен в положительном исходе такого мероприятия, зато у меня была в запасе другая мысль, настолько простая, что я предпочел начать свою спецоперацию именно с ее осуществления. Я решил подвергнуть небольшой обработке героиню театрального романа Зиночку Пригородову и, даже не ставя ее на ковер перед высоким начальством, мягко поговорить с ней самому. Разговор этот настолько превзошел все мои ожидания, что Зиновию не пришлось более трепыхаться. Ему оставалось после этого разговора только предаваться своим меланхолическим переживаниям в тиши и одиночестве, что, как известно, очень неплохо отражается на литературном творчестве. Тут надо признать, что Зиночка сама ускорила неизбежное приближение нашего с ней разговора, совершив поступок, на мой взгляд, по меньшей мере безнравственный. Дело в том, что она уже совершала однажды акт самоповешения и притом в присутствии Зиновия, на которого это произвело сильнейшее впечатление. Что до меня, то я, конечно, понимал, что она могла проделать все это очень похоже на жизненную правду, но с большой для себя безопасностью. И вот однажды, как раз в ту минуту, когда Зиновий находился у меня в кабинете, она подозвала его по телефону и сказала, что она не то уже вскрыла, не то еще только собирается вскрыть себе соответствующие вены. Зиновий повесил трубку весь бледный и залепетал что-то несусветное про ее вены, про ее загубленную жизнь, бросился искать свой прорезиненный плащ и при этом даже опрокинул у нас в приемной вешалку.
– Ничего она себе не вскроет, – сказал я, раздраженный происшествием с вешалкой. – Так просто не бывает…
– А как же Мэрилин Монро! – возразил он, путаясь в рукавах гремящего плаща. – Еще как бывает…
Видя, что дело зашло далеко и друг мой вообразил себя Джоном Кеннеди, я снял трубку и сам набрал Зинин номер. Я назвал себя по имени отчеству (остальное ей было известно) и сказал ей очень твердо, что, если она посмеет сделать подобную глупость, я вызову «скорую помощь», ее откачают, но после этого, как ей известно, упекут в сумасшедший дом, откуда она выйдет настолько не в лучшем виде, что о театре ей помышлять более не придется. Она отвечала мне задумчиво и нерешительно. Я просил ее подождать минутку на проводе и вышел в переднюю, где Зиновий пытался собрать по частям упавшую вешалку.
– Можете ехать к ней совершенно спокойно, – сказал я бледному как смерть Зиновию, – ни черта она не сделала и не сделает.