Все поддавали весьма упорно, и Русинов, подчиняясь общему настроению, пришел в возбужденное состояние, весьма похожее на опьяненье. Он стал походя касаться женщин, которых было много, и они касались его тоже – так что Русинов уже стал серьезно задумываться над тем, кого же он потащит сегодня в мансарду, когда вдруг его внимание привлекли очень ровные и крепкие ноги под белым платьем-балахоном, какие было принято носить в это лето – и ноги, и балахон… У Русинова появилось праздное подозрение, что под балахоном ничего нет, совсем ничего, кроме ног, конечно, и он уже собрался проверить это подозрение, когда к нему подошла итальянка (может, она и была хозяйка), которая сказала, что один талантливый боливиец (да, хрен с ним, с боливийцем, в конце-то концов) очень хочет познакомиться, потому что его, собственно, интересует положение в Чили (ну а я причем?), а главное – его интересует деятельность Нестора Махно, вот уж об этом вы, наверное (раза два видел я этого отрицательного персонажа – а у вас он что, положительный? – в детстве, в кино, называлось кино «Котовский», нет, «Александр Пархоменко»)… Русинов решился.
– Да, – сказал он, поднимаясь и с сожалением глядя на недоеденный мусс, – да. Все это очень интересно, крайне интересно и поучительно, но интересы левого движения…
Он взял за руку крепконогую американку в белоснежном бала хоне (дорогой она зачем-то сообщила ему, что она американская еврейка, и тогда он стал вспоминать, на какую же из знакомых не американских, там, в России, она была мучительно похожа) и по вел ее в соседнюю комнату, но там тоже были люди и тоже, без со мнения, эмигранты из притесненных стран мира – тогда она сама повела его дальше, через площадку, в соседнюю квартиру, и тут уж он смог наконец взгромоздить ее на диван и задрать балахон. Собственно, с главной своей задачей он справился успешно: смог собственноручно убедиться, что под платьем-балахоном ничего не было, точнее, не было никакой одежды, но все остальное было в большом порядке, и дух его возликовал, что немедленно отразилось на физическом состоянии тела, однако в комнате появились какие-то люди, о чем Русинов догадался по взгляду американки, глядевшей через его плечо, и даже каким-то обрывкам диалога, долетавшего из-за спины. Обернувшись, он увидел высокого красивого американца, того самого, что субсидировал вечерушку, – Русинов посмотрел на него долгим взглядом, взывая к его совести, и американец этого взгляда не выдержал, повернулся и ушел, но в комнату немедленно вошли два чилийца и стали беседовать о подлости Пиночета, вот тогда Русинов и решил, что он не может без конца гипнотизировать, да еще через плечо (шею вывернешь) всю эту социально-озабоченную кодлу. И, решив так, оставил возню с балахоном, прикрывающим украинско-американские прелести, встал, поправил брюки, и сходу попал в объятия Олега, уже сильно проспиртовавшегося и как-то вкось, боком начавшего рассказ о том, что вот два боливийца намекнули ему на то, что симпатичный американец обижается из-за того, что, мол, русский гость из страны Гулага лежит с его женой. Русинов оценил ситуацию, и ему стало стыдно перед красивым высоким американцем, но он еще похрабрился чуть-чуть, сказав, что нечего боливийцам путаться с американцами, это не приведет к добру их экономику, однако он стал очень быстро трезветь и решил в наказание себе, а может, и для сохранения себя немедленно уйти, одному, прямым ходом в мансарду, где ждали его книги и воспоминания, в частности, воспоминание об одной украинской еврейке из Москвы, которая когда-то была точь-в-точь такой же, как эта американка, только без белого балахона, без всего…
Домой идти не хотелось, и грусть вернулась к нему на бульваре Распай. Пройдя немного, Русинов повернул к Сен-Жермен, а оттуда на бульвар Сен-Мишель в вечернюю гущу Латинского квартала. Была суббота, на углу узенькой Сен-Северэн и рю де ля Арп толпились студенты и туристы; арабы уже затеяли свои танцы-шманцы возле кафе на площади Сен-Мишель, и полицейский автобус лениво караулил их веселье.
В церкви Сен-Северэн играла музыка. На стене показывали какие-то слайды с произведениями живописи. Русинов опустился на скамью и стал слушать музыку, смывая с души следы недавнего позора и нечаянного веселья. Ему вспомнилась церковь в Ярославле, где он вот так же смывал грехи после вечернего похождения с романтической инструкторшей из обкома. Он написал тогда даже покаянную молитву. Как же там было? «О Господи… О Господи, о Боже мой, прости…» Весьма оригинально.
– Это бесподобно! – сказала юная интеллектуалка на соседнем стуле, и Русинов не понял, к чему он должен отнести ее восторг – к музыке, к слайду руанского собора или к его, Русинова, возвышенному соседству.
– Сэ врэ [10] , – сказал он на всякий случай.
Когда кончилась музыка, они поднялись вместе и вышли на улицу. Латинский квартал затихал, замусоренный гуляющей публикой до невозможного предела. Возле китайского ресторанчика стоял хозяин, с ненавистью глядя на посетителей: ему хотелось домой.