Кто же ныне тебя защитит от похотливых ушей? Кто изгонит с концертов их – продажных с бесплодным слухом, блудящих не зачиная? Исторгается семя, а они его принимают, забавляясь, как шлюхи, оно падает пусто, как семя Онана.
И нет девственного, творец, нет ни одного с бессонным ухом для твоих звуков. А ведь он бы умер от счастья или, зачав бесконечное, изошел небывалостью новизны.
Нет, я все понимаю. Конечно, здесь требуется мужество. Но предположим на минуту, что у кого-то сыщется courage de luxe [40]
выследить их и выяснить раз навсегда (как же потом забыть или с чем-нибудь спутать такое?), куда забиваются они после, и куда девают остаток долгого дня, и спят ли они ночами. Это особенно важно установить: спят ли они. Но одного мужества тут недостаточно. Ведь они не то что придут и уйдут, как все люди, которых выследить проще простого. Вот ведь они здесь, и вдруг снова их нет – выставлены и убраны, как оловянные солдатики. Попадаются они в укромных, но не то чтобы тайных местах. Отступит кустарник, тропка легкой дугой обежит лужайку – и вот они, будто под колпаком из стекла, в прозрачном обрамленье простора. Ты можешь их принять за призадумавшихся прохожих, этих маленьких, неприметных, скромных во всех отношениях человечков. Но ты ошибешься. Видишь левую руку, что-то нашаривающую в кармане обшарпанного пальтеца? Видишь, как она ощупывает, извлекает, протягивает что-то мелкое нарочито неверным жестом? Не проходит минуты, и вот уж две-три птички – любопытные воробушки – тут как тут. И если человечку удается соответствовать их очень точному понятию о неподвижности, у воробушков нет причины не подлететь совсем близко. И наконец один вспархивает и нервно бьется на высоте руки, которая (видит Бог) держит кусочек черствого сладкого хлебца в непритязательных, подчеркнуто ненавязчивых пальцах. И чем больше топчется вокруг зевак – на почтительном расстоянии, разумеется, – тем меньше имеет он к ним касательства. Он стоит как светильник, разогретый догорающим фитилем, и не шелохнется. И чем он приваживает, чем привораживает – судить не глупым маленьким птичкам. Не будь народа кругом, и будь у него возможность постоять так подольше, я уверен, ангел бы слетел с высоты и, одолев отвращенье, съел бы черствый сладкий кусочек с чахлой руки. Но вечно тут люди. И уж они-то следят, чтоб слетались одни только птицы; они считают, что ему и так хорошо, что ничего другого он желать и не может. Чего еще может желать старое, дождями побитое чучело, косо, как ростра, торчащее из земли, по далеким садикам у нас дома? Не оттого ли у него эта поза, что когда-то оно выстояло среди бурь? Не оттого ли и вылиняло оно, что когда-то было пестро и ярко? Расспроси-ка его, не хочешь?Только женщин ни о чем не расспрашивай, когда увидишь, как они кормят птиц. Их-то как раз можно бы выследить, эти кормят птиц мимоходом, это было б нетрудно. Но оставь их в покое. Они сами не знают, откуда что берется. Просто в ридикюле у них вдруг оказывается много хлеба, и они вытаскивают из-под жидкой мантильки большие куски, точно жеваные и клеклые. Им лестно думать, что их слюна погуляет по свету, что воробушки в клювах разнесут ее вкус, хоть сами они тотчас забудут воробушков.
Вот я сидел над твоими книгами, упрямец [41]
, и старался к ним подойти, как другие, которым нет дела до тебя – всего целиком, которые довольствуются облюбованной частью. Я не понимал еще тогда славы, этого публичного разрушения возводимого здания, когда на строительную площадку, разнося камни, врывается толпа.Неведомый молодой человек, если в тебе занимается что-то, бросающее тебя в трепет, радуйся, что никто не знает тебя. И когда тебе перечат почитающие тебя ничтожеством, когда тебя предают те, с кем ты дружил, когда ищут погубить тебя из-за дорогих тебе мыслей – что значит эта явная опасность, не посягающая на главное, рядом с лукавой пагубой славы, которая тебя обезвреживает, сокрушив.
Никого не проси говорить о тебе, даже с презреньем. А когда минет время и ты заметишь, что твое имя в ходу у людей, – не принимай его серьезнее прочего, что сходит с их уст. Реши – оно износилось. Сбрось его. Смени на другое, любое, каким Господь сможет окликнуть тебя в ночи. И таи от всех.
Самый одинокий, самый отъединенный, как же легко попался ты им в сеть славы. Давно ли они были тебе враждебны, и вот идут с тобой рука об руку, как со своим. Таскают за собой в клетке своей спеси твои слова, показывают на площадях, науськивают с безопасного расстояния, твоих-то страшных хищников.