Петр Феодорович разделял мои взгляды лишь отчасти: лишь в отношении к самообороне. О смысле войны для России в его полированном черепе имелась целая груда извилистых незначительностей.
Гольденблат, с которым я столкнулся на одной из воющих прогулок по Тверской, расцвел еще пуще.
-- Драгоценнейший юный Казанова! Вспомните, вспомните меня. Поработаем во всю. Ах, дайте полгода срока, какие дела, какие нечеловеческие дела будем делать...
Он зачмокал, уронил пенсне, сел на извозчика и долго еще посылал мне радостные воздушные поцелуи.
И Гольденблаты оказываются пророками. Из-под кровью растворенных снегов Волыни, Подолии, Балтики вырастали изумительные подснежники в синих френчах, кожаных голифе, желтых крагах, с револьвером, свистком, "индивидуальным" пакетиком, с новым образом мыслей, с напроломным образом действий. Целый урожай еще не виданных деятелей. В курьерских поездах, на грузовых и гоночных машинах, верхом и пешком заколесили по России молодые люди. Они понимали во всем -- наиболее в качестве шин и огнеупорности кровельного железа, хотя до 1914 они видели автомобили лишь издали, а железо на крышах. Их встретили свистками, ревом, облили интеллигентской грязью.
-- Земгусары, земгусары!..
Они не смутились. Они знали, что грязь смывается еще легче, чем кровь. Еще никто не был убит смехом, еще никто не захлебнулся в потоках радикальных помоев...
Подснежники, подснежники... Подснежники на торцах Кузнецкого, подснежники в ухабинах степных провинций. И через год вся шестая часть суши покрылась густым ковром этих изумительных колючих подснежников... Они не только тянулись ввысь, они прорастали в глубь, и из разбросанных семян, чудом жадности жить, вылезала новая Россия... Еще у колыбели мешочники, еще не содраны обивки голубых первоклассных диванов. Но полыхают зарницы.
Я выжидаю, я крепко сплю на Молчановке. Но я знаю: я уже не один. Мы перекликаемся разными голосами, может статься, мы еще наставим друг на друга пулеметы. Все равно: наши души вместе. Из питомцев зубного врача Гольденблата выйдут деятели нашей русской Америки.
-- Вы интересуетесь железом?
-- Я интересуюсь всяким товаром, я покупаю все, я перепродаю все...
-- Вы не боитесь продать ему муку? Говорят, он переправляет ее через Швецию в Германию...
-- Ах, дорогой, мне это так безразлично... Разницу -- разницу... Самую большую разницу...
Новым воем, воем подснежников, от приснопамятного града Гапаранды до Ташкента и Мерва завоет шестая часть суши.
Мы не одни, мы не одни, нас много, нас много!
Му-жайтесь, му-жайтесь!
Стучат колеса, поют вагоны. Я еду, я опять и без конца еду. Во Владивосток за американскими ремингтонами, в Гапаранду за шведской сталью, в Ростов за донокубанской мукой, в Ташкент за хлопком. Телеграфирую с каждой остановки:
"Купил, подтвердите двадцать пять процентов на фактуру".
"Продал, подтвердите десять процентов на фактуру".
Купить выгоднее, чем продать. Наилучшее припрятать, придержать...
И я: со свистком полированным, с револьвером Наган, с "индивидуальным пакетом", с малиновым звоном шпор.
"Земгусары".
"Ловчилы".
"Спекулянты".
"Пир во время чумы".
Ладно, ладно, скальте зубы, посмейтесь... Придет день: поскалите, посмеетесь...
Кувака... Кувака...
Кувакчут узловые, промежуточные, полустанки. И в самогонке сгоревший вохляк гнусавит:
В Куваке хоть упейся,
А сахарочку шиш...
А у нас сахарочек есть, а у нас сахарочку много... Но мы припрятали, но мы не смеемся, мы серьезные... Мы -- подснежники тихие... вроде анчара...
2
Иногда приходила звериная скорбь.
В бессонные ночи, на верхней койке в купе, когда коридор лузгал семечки, доносился скверным неочищенным дегтем, хором матерщинных слов.
В пасмурные утра, когда затягивал свою арию вентилятор и жирной печатью замазывали газетные листы...
В воскресные отдыхи, когда белым-красным, от раненых и сестер милосердных, зацветал Пречистенский бульвар...
В часы разговоров о "должны победить". Почему "должны"? Неизвестно.
И клевала, выклевывала мой влачащийся труп скорбь. Скорбь была миллионоглавой пьявкой. Главы -- убитых, и питались кровью их же. Высасывала под Праснышем и Саракамышем, под Луцком и Двинском, одной из голов залезала на Молчановку, подговаривала грязно-серую мышку в ночи промчаться напоминанием об ускользающем, невозвратном...
А в театрах уже играют не то восемь, не то десять гимнов, а ветчина уже два шестьдесят... Припрятываю, перепродаю, путешествую.
А Москву беженцы съели. Котелок привислянский вытеснил старообрядческую, скопческую рожу. На Ильинке не протолпишься. Работают локтями: в спину, в бок, в шею.
-- Спешите, спешите, внимание, внимание. У меня есть товар.
-- Отойдемте на минуточку.
Глава пьявки оборачивалась котелками; как кролик завороженный, лез я на котелки, и кровь моя перекачивалась в них, я падал, я изнемогал. По жилам вместо крови жеваными комками толкались сотенные бумажки. В мозговых извилинах залегли займы, акции гранатных, консервных и всяких иных на оборону.
Ирина Николаевна? Как-то встретил ее, не на улице, не в театре, на вокзале. Уехала с мужем на Урал, закупать на месте кровельное железо.