Мне не хочется записывать еще раз весь ход его повествования в тот вечер, потому что все это почти с абсолютной точностью уже изложено мною в рассказе "В скалах Норвегии". Помню, как я жалел, когда писал этот рассказ, что мне приходится сознательно зашифровывать в нем кое-какие вещи, да и называть его рассказом, потому что вся эта история выглядела бы куда интереснее, если бы читатель мог знать, что в ней нет выдумки.
Когда мы поговорили с этим парнем, он ушел и вернулся уже вдвоем со старым норвежцем, школьным учителем. Это был невысокий старик, на первый взгляд, казалось, несильного телосложения, а на самом деле весь подобранный, крепко сбитый, коренастый. Он был в старых железных очках и говорил неторопливо, спокойно и охотно. Рассказывал о последних днях независимости Норвегии, о том, как они сражались в Нарвике и как они, будь на то их воля, не ушли бы оттуда. Он много говорил о норвежском короле, которого он откуда-то лично знал.
А еще больше — о пасторах, которые, по его словам, были одним из главных оплотов антигерманского движения в стране.
В этом старом школьном учителе, в его уважении к королю, к пасторам, к национальному укладу жизни чувствовалась вся патриархальность этой северной страны, все ее частные обычаи, вся прочность ее привычек и пристрастий.
Помню, тогда, когда я его слушал, мне показалось, что именно для них, для этих, казалось бы, невоинственных людей, присутствие немцев нетерпимо, что они никогда не перенесут этого присутствия и что вся их жизнь питается только верой в то, что все это прекратится, что где-то в Англии есть король и есть армия, что оттуда уже переплыли и продолжают переплывать норвежские офицеры и что скоро настанет час освобождения Норвегии. И нам, русским, этот старик душевно очень симпатизировал именно потому, что считал, что мы непременно будем причастны к освобождению его Норвегии.
Мы проговорили с норвежцами весь вечер. Несмотря на то, что по внешности все было очень обычно и просто, на меня дохнуло романтикой, что на войне не так-то часто бывает. Причиной были и сами эти люди, и их рассказ, и то, что разговор этот происходил на краю света. Снаружи, за стенами землянки, одновременно бушевала и буря и снежная метель, и все это, вместе взятое, было так бесконечно далеко от Москвы...
Весь следующий день прошел в разговорах с людьми о прошлых походах здешних разведчиков. Я расспрашивал об этих боевых действиях, а сам имел вид далеко не боевой. Зубная боль не отпускала меня ни на минуту, и заботливый Калеников вручил мне из своих запасов, оставшихся еще с финской войны, химическую грелку. Заливая эту грелку водой, чтобы она не остывала, я весь день так и держал ее привязанной к щеке.
Ближе к ночи атмосфера в блиндаже становилась все тревожнее. Калеников и Филатов с нетерпением ждали сведений о своей переправившейся в тыл к немцам роте. Если там, в тылу у немцев, все прошло благополучно, пограничники должны были сегодня к часу ночи выйти обратно к нашим позициям.
Я сидел напротив Каленикова, который поглядывал на телефон, пил свое неизменное молоко, когда ровно в два часа ночи раздался звонок. С переднего края через промежуточную станцию передали, что разведчики вышли обратно на линию фронта.
Через полтора часа, замерзшие, багровые от мороза, приехали на конях двое командиров возвратившегося отряда. Калеников сразу же налил им по стакану водки и лишь после этого стал слушать их рассказ. Водка была кстати, потому что они оба обмерзли почти до потери сознания. Они рассказывали горячо, перебивая друг друга, но, в общем, толково и подробно, а главное, не теряя за подробностями сути.
Надо сказать, что рассказы об этой разведывательной операции были для меня, как для корреспондента, пробным камнем. По ним можно было проследить, как люди рассказывают о пережитом ими сразу же, через час, через несколько часов, через сутки. В течение этой ночи и всего следующего дня я провел кропотливую работу, расспросил около тридцати участников этого рейда по немецким тылам о том, как все это происходило. Мною было записано с их слов примерно страниц восемьдесят, которые послужили материалом для очерка "По дороге на Петсамо".
Но дело не в том, как сумел использовать эти рассказы в очерке, а в том, что я на этот раз мог проследить, как видоизменяется рассказ об одном и том же событии. Видоизменяется без всякого злого умысла, просто по закону психологии. Начиная с рассказа людей, только что приехавших с первым донесением, еще обмерзших, еще дрожащих от волнения, и кончая рассказами людей через сутки после их возвращения, людей уже выспавшихся, помывшихся в бане, а главное, подробно поговоривших между собой и как-то невольно усвоивших уже общую точку зрения на происходившее.