Это горько и страшно. Разъезжаются деятели русской культуры по странам Запада, распадается наша культура. Поэт творит в языке, и когда вокруг него звучит чужая речь, он постепенно немеет, чувство языка притупляется, слова гаснут. Ученый формировался внутри своей школы, у него свои противники и свои союзники. Оказавшись в чужом мире, он — наедине с самим собой — нередко чахнет; утратив учителей и учеников, оппонентов и читателей, он теряет и чувство пути, и чувство цели. Оказавшись без родины, «апатридом», он рискует стать обывателем — это случается, к счастью, не всегда, но часто. Мудрый Пушкин писал:
Вторую строфу Пушкин позднее в рукописи заменил другой, еще более решительной и торжественной:
Значит для Пушкина и внутренний смысл человеческой жизни, и достоинство ни от кого не зависимого, истинно свободного человека, и одухотворенность земного бытия вообще — все это зависит от ощущения кровной связи со своим прошлым, от неразрывности временного и пространственного существования. Расторжение связей подобно смерти:
Когда нитку вытаскивают из ткани, то и сама нитка теряет смысл своего существования, и ткань изуродована — она расползается. Уезжать нужно, когда на шею твою накинута петля, когда оставаться и гибельно, и бесполезно. Когда нитку без того уж из ткани вытянули, и назад ее не вплетут. Но пока не вытянули, пока ты еще там, внутри, и необратимое не свершилось — держись, всеми силами держись, руками и зубами.
Так я говорил самому себе, решая свое будущее и размышляя о своем настоящем. Мне страстно хотелось на Запад: я всю жизнь исследовал французских писателей, и никогда мне не довелось видеть Францию: меня не пускали даже туристом. Я много лет переводил немецких поэтов, от Ганса Сакса до Бертольта Брехта и Эриха Кестнера, и никогда я не видел Германии, и уже не надеялся ступить на ее землю. Я изучал творчество Метерлинка и Верхарна, много написал о них, и даже не думал о поездке в Бельгию.
Мой близкий друг Владимир Шор, глубокий знаток французской литературы и французского языка, любил гулять по воображаемому Парижу: он знал наизусть каждую парижскую улицу и в такие прогулки играл, как шахматный гроссмейстер играет, не глядя на доску. Много раз он хлопотал о поездке в любимую страну, — напрасно:
Но изгнанник — не турист. Увидеть мир ценой утраты своего воздуха, своих близких, своего читателя, языка, окружения, своих учеников? Это мне казалось чудовищным. Непредставимым. И я был готов бороться, если только хоть какая-то борьба возможна. Бороться вопреки всему — еврейскому бесправию, всесилию Большого дома, леденящему страху, парализовавшему даже благожелателей.
Но слишком скоро оказалось, что борьба невозможна.