Забот хватало, в городе по-прежнему было трудно с товарами, и очереди у магазинов были куда заметнее скорбной очереди на Шпалерной улице, где принимали передачи для узников, или у прокуратуры на Литейном. «Социализм у нас декретировали давно, а до сих пор ни пары носков, ни паршивеньких брючек, ни ботинок, хотя бы с матерчатым верхом и на резиновой подметке, не купишь», — писал в 1938 году Аркадий Маньков. Трудности были привычные, но теперь их объясняли происками враждебных элементов: бывших кулаков, торговцев и спекулянтов, проникших в торговлю, поэтому в числе репрессированных в Ленинграде в 1937 — 1938 годах оказалось почти все руководство торговых организаций и множество работников торговли. Конечно, дефицит всегда порождает спекуляцию, но вряд ли враждебные элементы украли все носки, ботинки, валенки и брюки, предназначенные трудящимся Ленинграда, — однако этому верили. Трудно сказать, верили ли сведениям о раскрытии шпионских и вредительских гнезд на всех предприятиях, в вузах, в столовых, в библиотеках, в детских домах — на страницах газет регулярно появлялись такие сообщения. Как можно было жить, работать, сохранять относительное спокойствие в это опасное, страшное время? Помогало сознание того, что ты честно делаешь свое дело и ни в чем не замешан, поэтому тебя это не касается. Вот в общежитие ЛГУ пришли арестовать студентку, она не плакала, ни о чем не спрашивала, взяла приготовленный узелок с вещами, и ее увели. Опомнившись, соседки начали рассуждать: во-первых, она дочь священника, во-вторых, заранее приготовила вещи, значит, ждала, что за ней придут, а значит, во что-то замешана. Во что, известно НКВД, а наше дело спокойно учиться, честно трудиться, ведь жизнь продолжается.
Особенностью кампании 1937 — 1938 годов была видимая бессистемность арестов: если при коллективизации репрессировали кулаков, а после убийства Кирова высылали из Ленинграда «бывших людей», то в этом была пусть страшная, но хоть какая-то логика. А то, что происходило теперь, походило на эпидемию чумы, которая косила людей без разбору. По свидетельству Л. К. Чуковской, «человек круглосуточно пребывал в ужасе перед судьбой и в то же время не боялся рассказывать анекдоты и в разговорах называть чужие имена: расскажешь — посадят и не расскажешь — посадят. Написал письмо Ежову в защиту друга — и ничего, не тронули; написал множество доносов, посадил множество людей — а глядишь, — и тебя самого загребли». Аркадий Маньков после очередных арестов на историческом факультете ЛГУ записал в дневнике: «...начинаешь привыкать к этому и уже как-то перестаешь связывать подобного рода эксцессы с возможностью своего провала». Лучше было не вдумываться, не вглядываться, заслониться от тревоги и страха работой, житейскими заботами, глядишь, чума и обойдет стороной. Город продолжал жить привычной жизнью, на улицах встречались красивые, нарядные женщины, и мужчины провожали их взглядами, а вечерами окна домов светились теплым светом оранжевых абажуров, потом гасли, и люди засыпали до нового дня.
В спящем городе всю ночь горел свет в окнах Большого дома, за стенами этого здания был другой, запредельный мир, в котором царили ложь, насилие и жестокость. Оттуда было только два пути — на расстрел или в концлагерь, но прежде узник проходил кругами ада, от первого ошеломления, когда ему предъявляли фантастические обвинения, до безысходного отчаяния. Нигде человек не был так нестерпимо, так отчаянно одинок, как в переполненных камерах Дома предварительного заключения или Крестов. Нередко узники сходили с ума, у Николая Заболоцкого после нескольких дней непрерывных допросов начались галлюцинации: «Вспоминается, как однажды я сидел перед целым синклитом следователей. Я уже нимало не боялся их и презирал их. Перед моими глазами перелистывалась какая-то огромная воображаемая мной книга, и на каждой ее странице я видел все новые и новые изображения. Не обращая ни на что внимания, я разъяснял следователям содержание этих картин». Не об этой ли книге он написал в 1934 году в стихотворении «Лодейников в саду»?
Аодейников склонился над листами, и в этот миг привиделся ему огромный червь, железными зубами схвативший лист и прянувший во тьму.
Так вот она, гармония природы!
Так вот они, ночные голоса!
На безднах мук сияют наши воды, на безднах горя высятся леса!
Аодейников прислушался. Над садом шел смутный шорох тысячи смертей.
Природа, обернувшаяся адом, свои дела вершила без затей.
’ЧТУ'