Скоро выяснилось, что драма имела место в доме мадам Инесс, где в конце весёлой пирушки, которую давал Костылёв на прощание приятелям и приятельницам, он был тяжело ранен револьверным выстрелом. По официальной версии выстрел был произведён случайно корнетом Анисимовым, который разряжал револьвер, как это и было занесено в протокол судебным следователем. Однако в Школе знали, что Анисимов только взял на себя чужую вину по просьбе умирающего Костылёва, в действительности же в последнего стреляла известная многим из нас хорошенькая танцовщица Маруся, без ума влюбленная в Костылёва. Расставаясь с ним навсегда, она решила убить и его, и себя, но после выстрела в Бориса на неё бросились офицеры и отняли оружие раньше, чем она успела в себя выстрелить. Всё училище присутствовало на похоронах так рано и так нелепо погибшего товарища на самом пороге развёртывавшейся перед ним жизни. Прибыла на похороны откуда-то с юга и мать Костылёва, единственным сыном которой был покойный Боря. Отец, артиллерийский генерал, был на фронте.
С первых дней нашего пребывания на старшем курсе каждый юнкер получил себе под седло определённого коня вместо менявшихся каждый день лошадей младшего курса. Мне, по настоянию ротмистра Шипергсона, достался самый высокий конь смены, огромный семивершковый (2 аршина + 7 вершков, т.е. 172 см) Наиб, упрямый и на редкость неудобный для манежной езды верблюд. Он был слишком велик и тяжёл, чтобы прыгать барьеры, и потому по большей части просто сбивал их грудью и валял на землю, что приводило в ярость свирепого ротмистра. Особенный разгром в манеже творил Наиб тогда, когда барьером служил для смены так называемый «конверт», состоявший из трёх свободно клавшихся на стойки реек, из которых две располагались Андреевским крестом, а третья клалась сверху. Из этих злополучных реек мой мастодонт делал каждый раз груду дров, отчего Шипергсон прыгал от ярости посреди манежа и топтал фуражку.
Садиться в седло и соскакивать с него , да ещё на ходу и при полном вьюке, как это иногда бывало, с винтовкой за спиной и болтающейся шашкой, было сплошной мукой, так как из-за огромного роста коня и узких рейтуз я с большим трудом доставал носком ноги до стремени. Приходилось прибегать к незаконной хитрости, а именно, удлинять путлища у стремени и затем уже, сидя в седле, незаметно опять их укорачивать. Кроме несуразного роста, Наиб имел злой и очень упрямый характер и был тугоузд. В манеже он всячески исхитрялся укусить меня за колено или прижать к стене. Когда приходилось справа по одному идти на барьер, он страшно горячился и тянул. Сдержать его при этом было невероятно трудно, в особенности в конце манежной езды, когда поводья намокали лошадиным потом и скользили в руках. К этому надо добавить, что по обычаю Школы на езду мы надевали белые замшевые перчатки с раструбами, которые после команды «огладить лошадей» сразу становились мокрыми и поводья после этого скользили между пальцами. Осенью в Петербурге темнело в два часа пополудни и после завтрака во время езды зажигались газовые фонари; они светились тусклыми жёлтыми пятнами сквозь густой туман, который поднимался от конских испарений. Моментами в этом тумане ничего не было видно, кроме двух-трёх соседних всадников.
Петербургский климат производил на меня, южанина, угнетающее впечатление. Когда осенью и в начале зимы приходилось по нескольку раз в день проходить из помещения Школы в манеж и обратно, при взгляде на небо и кругом ложилась на душу тоскливая тяжесть. Низкие чёрные тучи, казалось, ползли по самым крышам, промозглый, полный сырости ветер гнал мокрую мглу по воздуху, всё кругом было серого мглистого цвета, безнадёжного и тоскливого. Я невольно вспоминал в эти минуты голубое небо и море Геленджика, зелёные горы и степи родных мест и ёжился от давящей тоски. А между тем, в этот год старый Петербург был особенно прекрасен и полон великолепия поистине императорской столицы. Когда мне впервые пришлось увидеть, выехав на извозчике из переулка, Дворцовую площадь, и перед глазами развернулась панорама величественных дворцов на необъятной площади в лёгкой дымке туманных далей, у меня дрогнуло и радостно забилось сердце. При виде этой гигантской панорамы я с гордостью и восхищением почувствовал всё могущество и величие необъятной Российской империи, сыном и плотью от плоти которой я был.
Многое и многое в эти дни интересовало меня в гордой и прекрасной столице императоров, но недостаток времени и, главное, школьные обычаи, строго запрещавшие юнкерам всякие пешие передвижения, препятствовали побродить вволю по дворцам и музеям. Из-за этого, прожив год в Петербурге, я очень мало видел в нём достопримечательностей, хотя изъездил город вдоль и поперёк.