грубых смазанных сапогов-самомудов, введённых здесь в своего рода культ. В Павловском училище, по обычаю, никто не ходил, а только маршировал и «печатал». Небольшая узкая приёмная училища, в которую я вошёл, была в этот момент переполнена юнкерами и пришедшими на свидание их родственниками. Ежеминутно то с одной стороны, то с другой стукали и грохотали сапоги, так как юнкера то и дело вскакивали и вытягивались не только перед офицерами, но и перед знакомыми дамами, подчёркивая свою строевую выправку. Эта последняя, к моему полному удовлетворению, как земля от неба, отличалась от выправки юнкеров нашей Школы и напоминала собой солдатскую угловатость, которая особенно усиливалась плохо сшитой и плохо сидевшей на «павлонах» обмундировкой.
Посидев с товарищами с час, я почувствовал себя совсем нехорошо в этом славном училище, где, правда, делали из юнкеров отлично знавших службу офицеров, но уж слишком грубо и на солдатский лад. Атмосфера грубой солдатской казармы выпирала здесь из всех углов, в особенности благодаря густому благоуханью смазанных сапог, дегтярный запах которых наполнял всё здание. Только выйдя на улицу и вздохнув чистым воздухом, я как следует пришёл в себя от всей этой жути, и наша изящная и облагороженная Школа показалась мне ещё милее и дороже по сравнению с этим мрачным местом.
Следующий мой визит был в Михайловское артиллерийское училище, где я нашёл старого приятеля Лабунского и князя Павленова. Здесь в противоположность Павловскому училищу господствовал учёный и штатский дух. Приятели рассказали, что в училище хорошим тоном считается не ходить в ногу в строю к обеду и неглижировать, где можно, военную выправку и всё, что, так или иначе, напоминает солдатчину. Надо правду сказать, этот штатский дух Михайловского артиллерийского училища очень сказывался на артиллерийских офицерах; недаром в армии ходил анекдот, что артиллеристы к чину подполковника «теряют всякий воинский вид и носят калоши».
Пользуясь вольностями, предоставленными мне как юнкеру старшего курса, я сделал визит и Афоне Бондареву в сотню, в помещение которой попал впервые, несмотря на то, что дортуары сотни отстояли от наших всего через десять ступенек той же лестницы. Здесь меня встретила в качестве хозяев целая группа бывших воронежских кадет, с которыми мы обошли все помещения сотни. Дортуары и спальни были здесь и поменьше и попроще, чем в эскадроне, как и сами юнкера, в которых, несмотря на жизнь в столице, чувствовался степной демонический дух. По случаю перехода на старший курс юнкера сотни облачились в формы своих войск и щеголяли разноцветными лампасами: красными у донцов, синими у оренбуржцев и уральцев, малиновыми у сибирцев и жёлтыми у астраханцев и забайкальцев. Виднелось и несколько черкесок.
К концу ноября по Питеру поползли слухи, что ввиду больших потерь на фронте будет ускоренный выпуск из военных училищ, и нас произведут в офицеры к новому году. Эти слухи скоро были подтверждены начальством Школы, и наше будущее производство в прапорщики стало фактом.
Начиная с ноября мы каждую неделю стали в конном строю ездить на эскадронные учения то на пустыри за Обводным каналом, то в лагери Красного Села. Дорога в Красное шла почти полностью по шоссе, и поездки туда поздней осенью были похожи на увеселительные прогулки, если бы не постоянный дождь, нас сопровождавший. В пустующих и потому тихих и безлюдных лагерях Красного, где в мирное время располагалась на лето вся гвардия и военные училища, мы размещались в наших бараках. Там проводили только ночь, так как все дни проходили в пеших и конных учениях и на съёмках, и возвращались спать усталые, мокрые и забрызганные грязью с головы до ног. Внутри бараков все стены и даже потолок были сплошь исписаны фамилиями бывших юнкеров Школы, что было свято соблюдаемой в Школе традицией. По обычаю каждый юнкер перед выпуском должен был на стене деревянного барака написать своё имя красками полкового цвета. Конечно, выполнили этот обычай и мы все.