Было обидно, что приходилось начинать службу не среди полковых товарищей в обстановке своего полка, а с чужим начальством и в среде призванных из запаса прапорщиков и давно отставших от кавалерийской службы запасных офицеров. Вся эта публика по сравнению с нами была уже в годах, давно утеряла всякий воинский дух и уж никак не подходила в товарищи нам, напичканному традициями и рвущемуся на войну «зелёному» корнетству. Офицеры запаса в большинстве своём были все солидные помещики, считавшие нас за белогубых младенцев, и годились нам в отцы. Что же касается прапорщиков запаса, или на кавалерийском языке «злостных прапоров», то это была совершенно штатская публика, ни по воспитанию, ни по взглядам не имевшая ничего с нами общего. Кадровый состав офицеров 8-го Запасного кавалерийского полка нас почти не касался, да и состоял он всего из немногочисленных ротмистров и полковников, некогда так или иначе потерпевших крушение своей карьеры и потому нашедших здесь тихую пристань.
В довершение несчастий я из излишнего служебного усердия, как оказалось, явился в Новогеоргиевск раньше всех своих товарищей по выпуску и потому в городе не нашёл никого из моих однокашников по Школе. Между тем из Николаевского кавалерийского училища в Новогеоргиевск должно было собраться немало публики, так как 8-й Запасный полк формировал маршевые эскадроны для двух дивизий, а именно: для 8-го драгунского Астраханского, 8-го уланского Вознесенского, 8-го гусарского Лубенского, 12-го драгунского Стародубовского, 12-го уланского Белгородского, 12-го гусарского Ахтырского и Крымского конного полка. В офицерских собраниях, куда я отправился в тот же вечер после официальных визитов, сидело около двух десятков совершенно незнакомых молодых офицеров, корнетов и прапорщиков чужих училищ.
Поужинав, я вернулся в самом минорном настроении в гостиницу и застал в ней, к своей радости, однокашника по Школе и смене Рыбальченко, кубанского казака, по какой-то фантазии вышедшего в уланы. На другое же утро мы вместе с ним при помощи вездесущего Каплана переселились на «квартиру», т.е. в холодную и на редкость неуютную комнату против собрания.
Рыбальченко оказался истинным малороссом по характеру, т.е. человеком поразительной медлительности, флегмы и… лени. Его одевание по утрам занимало столько времени, что в течение его можно было одеть целый балет. Попасть с ним вместе куда-нибудь к определённому часу было предприятием совершенно невозможным. Положительной стороной в характере моего сожителя было неизменное благодушие, благодаря которому он мне всегда помогал разбавлять горький настой жизни розовой водицей оптимизма. Период нашей совместной жизни с Рыбальченко, к счастью, совпал с полным бездельем, и так как торопиться нам было абсолютно некуда, то он оказался для меня очень удобным сожителем и компаньоном. До ухода на фронт третьих маршевых эскадронов, четвёртые, куда мы оба были предназначены, числились пока только на бумаге и службы в них мы поэтому нести не могли. Всё времяпрепровождение наше по этой причине ограничивалось томительным ничегонеделанием от завтрака до обеда и ужина, служивших единственным развлечением. В довершение неблагополучно сложившейся ситуации оба мы после неумеренных празднеств в Петербурге сидели теперь без гроша. Без денег же и знакомств найти какие бы то ни было развлечения в глухом Новогеоргиевске было невозможно.
Городок этот, заброшенный в самой глуши приднепровских степей, стоял в 70 верстах от Кременчуга и являлся в то время совершенно гоголевским захолустьем. Население состояло из мелких чиновников, евреев и подгородных хохлов. До войны всё это мирное и сонное население, хотя тихо и скучно, но жило какой-то своей жизнью, с началом же военной сумятицы под бесцеремонным натиском военщины, властно захватившей всё и вся, местное население как-то слиняло, отошло на задний план и почти атрофировалось.