Сегодня, на улице, она сказала:
– Рассказы плохие, но мне так интересно их читать. Это то зерно, из которого рос Улисс, хотя это совсем на Улисс не похоже. Но он возвращается к тем к тем же же героям, к тем же темам, глядя на них из другого времени – вот что интересно. Совсем как у меня в поэме.
– Прелестный рассказ. Ах, как это хорошо – то место, когда он смотрит на нее снизу, а она стоит на лестнице – помните? Тут уже что-то ренуаровское. Рассказ совсем не Джойсовский, Улисс – противоположен, тут скорее Пруст… А материал тот же, автобиографический – певцы. Линия Стеффен[с] а[285]
.– Это ён на ону пошел, или ена на яво?
В ее комнате – градус мороза. Сегодня папа звонил о дровах для нее во все инстанции. Обещали, но не посылают. Она лежит, закутанная во все пальто. Кипятка нет, картошку не на чем сварить, обедать в столовку, куда я ее устроила, пойти не в силах. К нам пойти есть, спать, греться отказалась, ссылаясь на слабость. Открыла мне, что на бедре у нее какой-то очень подозрительный желвак, который необходимо удалить.
Прочла недоделанные новые стихи. Первые со времени приезда.
Я кляну себя за практическую неспособность. У меня имеются особые фонды, но я не умею пойти на рынок за дровами. Я достала ей и Волькенштейнам поденщицу, но Волькенштейны, по бедности, отказались, и А. А. опять без помощи.
Теперь во что бы то ни стало надо разузнать все о хирурге.
Спекулянт Городецкий хочет, чтобы она выступила с ним на вечере. Она ни за что не хочет, не знает, как отвязаться. Из-за этого не будет выступать в ближайшее воскресенье… Тот же Городецкий, стоя в очереди за картошкой, когда кто-то сказал, что А. А. больна и надо ей картошку отнести, громко сказал:
– Пусть Ахматкина сама придет[287]
.«Сегодня у меня было такое происшествие. Распахнулась дверь и ко мне кинулась, целуя меня, незнакомая молодая девушка, с криком:
– Анночка Ахматова!
Сначала я подумала, что это, быть может, какая-нибудь моя племянница, которую я не видела двадцать лет – знаете, теперь всё бывает… Но нет, это оказалась просто поклонница. Фу, гадость какая. Вот, значит, кто я… Мне теперь хочется вымыться. Попрошу в Союзе, чтобы не давали никому мой адрес».
Я ушла в отчаяньи – от того, что она в холоде, голоде, от того, что Волькенштейны отказали поденщице, от рассказа ее об опухоли, от постоянного ее желания провести параллель между своей судьбой и судьбой Цветаевой. Недаром она носит на шее ее ожерелье.
– Я ведь в действительности не такая беспомощная. Это больше зловредство с моей стороны.
Пока возилась, дала мне читать «Ардова»[290]
). Сказала: «Исправьте грамматические ошибки», но когда я указала на одну ошибку – явно рассердилась. «Я вам не для того дала».В разговоре все время возвращалась к Ленинграду. Протестовала против всех моих сравнений. На вопрос об «игралище страстей» ответила:
– Нет, о нет! Разговоры там такие – женщина говорит, проводя гребенкой по волосам: «Думаю, в последний раз я сделала такое движение или нет?»
– Я не боялась смерти, но я боялась ужаса. Боялась, что через секунду увижу этих людей раздавленными. И еще одного боялась…
– Я поняла – и это было очень унизительно – что к смерти я еще не готова. Верно, жила я недостойно, потому и не готова еще.
Опять говорила о Цветаевой, пересказывала, что рассказывали о ней, как она уходила на целые дни, привязывая свою младшую дочь к кровати[291]
.