Разговор перешел на воспоминания Эренбурга. Я сказала: «интересно».
– Ничуть, – с раздражением отозвалась Анна Андреевна. – Ни слова правды – ценное качество для мемуариста. О Толстом все наврано: Алексей Николаевич был лютый антисемит и Эренбурга терпеть не мог. Обо мне: у меня стены не пустые, и я отлично знала, кто такой Модильяни. Обо всех вранье253
.23
Вечером я пошла. У нее Наталия Иосифовна, а за стенкою послеюбилейный ардовский тарарам[364]
.Она продолжает терзаться книгой. Был Замотин: «человек из вытрезвителя… руки дрожат». Настаивают на послесловии, а из непечатавшегося, нового, ни строчки. Она просит, чтобы ей разрешили новые стихи: о Софокле – ни в коем случае[365]
. В послесловии собираются объявить, будто Ахматова – звено между поэзией дореволюционной и советской. «Вы понимаете, какой будет скандал? Одно из двух: либо я(Лень им проводить новое через цензуру, что ли? А мы-то, дураки, в нашей редакции, так, бывало, гордились, когда печатали свои находки, чьи-нибудь рукописи впервые, новое имя впервые.)
В этот вечер Анна Андреевна произнесла прокурорскую речь против читателей, которые, когда вышла «красненькая» книжка, судачили, главным образом, о переплете и общей редакции Суркова. «Разве это важно? Там 90 стихотворений, из которых 85 я признаю… А они о переплете. Как будто в переплете дело… То же случится и теперь: все станут говорить не о стихах, а о послесловии»254
.Договор с издательством она подписала. Это сулит ей 39 тысяч. Хорошо. Много.
Затем она прочла мне вслух «дивные», по ее словам, «божественные» стихи Тарковского.
– Я всегда думала, – сказала Анна Андреевна, – что советская поэзия – великое чудо… Тарковский прочел мне свои стихи впервые лет 15 назад. Он был придавлен Мандельштамом, все интонации мандельштамовские. Я, конечно, с такой грубостью ему этого не высказала, но дала понять. И потом видела, как он постепенно выползал из-под Мандельштама. Теперь он самостоятельный дивный поэт. Поражает в его стихах полное отсутствие суетности. Я много об этом думаю. Может быть и хорошо, что его не печатают. Он прочно отделен от читателя, и читатель ничего из него не выдразнивает – как выдразнивал, например, из Пастернака в последние годы. Таким образом, и непечатание идет поэту на пользу255
.Потом Анна Андреевна заговорила о заметке «Анна Ахматова» в новой Литературной Энциклопедии. Ей показал Оксман[366]
.– Филигранная работа. Все как будто точно, и годы, и названия, и даже без брани, – и все сплошное уничтожение и уничижение. «Вас здесь не стояло». Не было у меня славы, не переводились мои стихи на все языки мира, ничего. В 40-х годах, во время второй мировой войны наметился какой-то перелом: я, видите ли, полюбила родину… Да прочитали бы мои стихи о первой мировой:
стихи 1915 года – какой же перелом в 1940?.. Оксман собирается требовать, чтобы добавили в энциклопедию подробные сообщения о моем пушкинизме и о моих переводах. Тогда от меня уже начисто ничего не останется, я утону… Помолчав, вернулась к Мандельштаму: – Очень интересно следить за эпитетом у Мандельштама. Сначала эпитет особенный: «простоволосая трава»; а в последнем стихотворении: «и на щеки ее восковые» уже совсем просто. Понял, что и простыми средствами можно добиваться того же. Вот и у Тарковского – «белые руки», как сильно256
.Я ушла, потому что Анне Андреевне и Наташе было пора к гостям.