Я спросила Эмму Григорьевну, как поживает Наташа Роскина, и ответ ее дал повод к примечательной реплике Анны Андреевны. Наташа Роскина, по словам Эммы, процветает, ее литературные дела наладились, и у нее три поклонника сразу: один молодой и двое престарелых.
– Трое – маловато, – с деловитой серьезностью перебила ее Анна Андреевна. – Когда у меня их заводилось много зараз, Коля Гумилев говорил: «Аня, более пяти неприлично». И все молодые. Старые были не приняты. Не шли в счет.
Разговор перескакивал с одного предмета на другой – не разговор, а, точнее, монолог Анны Андреевны. Мельком она сообщила, что навещала Маршака и между ними состоялась беседа, как она выразилась, «историческая»: «Впервые я поняла, в чем сила этого человека: в неистовой одержимости искусством». (Меня радует новая дружба двух старых знакомых – в Ленинграде, да и позднее в Москве, Анна Андреевна нередко отзывалась о Маршаке не без иронии.) Беседа же между Ахматовой и Маршаком была о Пушкине. Затем принялась бранить Бунина: «Ворон», «Легкое дыхание», «Антоновские яблоки», «Солнечный удар»… Я спросила, знает ли она Леопарди, которого так высоко ценил Герцен. Она ответила: «Это из серии «Века и народы»», и к той же серии причислила стихи Брюсова и Бунина.
Сообщила слух о предполагаемом издании Цветаевой и Гумилева. Дал бы Бог.
Я стала подтрунивать над Наташей, вкушающей первую славу62
. «Не притворяйтесь, – сказала я, – вы, наверное, очень довольны. Поначалу слава, я думаю, похожа на любовь: приятно чувствовать, что тебя любят».– Ничего общего, – сразу перебила меня Анна Андреевна. – Слава – это значит, что вами обладают все и вы становитесь тряпкой, которой каждый может вытереть пыль. В конце жизни Толстой понял ничтожество славы и в «Отце Сергии» объяснил, что от нее надо отмыться. Я особенно уважаю его за это.
В машине на обратном пути Анна Андреевна попросила меня проверить в библиотеке – печаталось ли стихотворение «Кто мне посмеет сказать, что здесь / Я на чужбине» – она хочет отдать его Алигер.
Попытаюсь[134]
.Третьего дня была у нее. Доложила. Раз не напечатана эта ташкентская весна, стало быть, ее можно отдать Алигер. А еще Анна Андреевна решила предложить «Литературной Москве» элегию «Есть три эпохи у воспоминаний». Ею я была наново изранена, прочтя ее переписанную. Люблю; но вещь беспощадная – быть может, самое обезнадеживающее стихотворение во всей русской поэзии. Не грусть, не печаль, не трагедия: мужественная жестокость. Этими стихами поэт отнимает у человека последнее достояние: уже не любовь, а самую память о любви, уже не людей любимых, а самую память о них. «Мы сознаем, что не могли б вместить / То прошлое в границы нашей жизни, / И нам оно почти что так же чуждо, / Как нашему соседу по квартире»… «А возвратившись, моют руки мылом» – возвратившись от старых писем! Оскорбительно здесь это «мылом»… Тютчев о смерти горя говорит гораздо возвышеннее:
По крайней мере, без мытья рук мылом и без соседа по квартире. Без изощренной жестокости.
Но отвагою злой правды и сильна ахматовская элегия. Отвагой чувств и мыслей.
– Не знаю, почему эта элегия для вас такое страшилище, – сказала Анна Андреевна в ответ на мои рассуждения. – Никто мне этого не говорил. Элегия как элегия[136]
.Не говорил! Но она должна знать это сама от себя. А может быть, я чего-то не понимаю тут? – и «все к лучшему» в конце сказано не с иронией, а всерьез?
– Страшнее, чем пытка счастьем? – спросила Анна Андреевна.
– Несравненно! – ответила я.
Анна Андреевна озабочена сейчас экспедицией Эммы Григорьевны в Ленинград: Эмма поехала добывать письмо о Леве от Артамонова[137]
. Материалу уже хватило бы на целый том писем и заявлений о Леве. Это будущий шестой том в собрании сочинений Ахматовой: том дополнительный, отдел «Приложения». Может быть, и какие-нибудь цитаты из Левиного дела будут приведены, хотя я сильно сомневаюсь в существовании такового: он сын Николая Степановича, вот и все дело[138].Анна Андреевна вглядывалась в темноту окна.