Я прилетел по делам журнала в Ленинград на один день: надо было посоветоваться с Дмитрием Сергеевичем Лихачевым, как реагировать на только что вышедшую книгу Олжаса Сулейменова «Аз и Я», вокруг которой начинали бушевать страсти — и не только научного свойства. Когда ехал с аэродрома, вдруг обнаружил, что «молния» на моих брюках лопнула.
Дмитрий Сергеевич был на даче (он мне подробно объяснил, как его отыскать в дачном поселке, в конце добавив: «Если заблудитесь, спросите, где живет дедушка Маши, она здесь более известный человек, чем я»), времени у меня было в обрез, в районе вокзала я поискал мастерскую — безуспешно, в магазине галантереи, конечно, английских булавок не оказалось, и я, чувствуя себя крайне неуютно, отправился к Дмитрию Сергеевичу.
Мы обсудили ситуацию вокруг «Аз и Я», и я, сидевший как на иголках, — злополучная «молния» не выходила у меня из головы, — уже с облегчением готов был попрощаться, но нас пригласили к столу — было время обеда. Отказываться было невежливо.
Наверное, я произвел на Дмитрия Сергеевича и его родных странное впечатление: не выпускал из рук «кейс», прикрываясь им как щитом. А может быть, они не заметили странности моего поведения, но я-то сам ни на минуту не мог забыть о лопнувшей «молнии».
Нет пророка в своем отечестве, а тем более в собственном семействе. Елизар Мальцев — сосед Виктора Шкловского по даче в Переделкино — спросил у Василисы, правнучки известного писателя (ей было тогда четыре года):
— Тебе дед Виктор Борисович читает сказки?
— Читает, — подтвердила Василиса.
Тогда Мальцев задал ей еще один вопрос, явно рассчитывая на положительный ответ, которым он при случае сможет порадовать соседа:
— А тебе нравится, как он читает?
Василиса была девочкой прямой и правдивой.
— Нет, — не задумываясь, заявила она, — он все врет.
Как многие дети, маленькая Василиса любила, чтобы ей снова и снова читали те книги, которые она уже знала наизусть. А ее знаменитому прадеду скучно было читать чужой текст, он начинал импровизировать, сочинять свой вариант, что девочке очень не нравилось.
В незапамятные уже времена Ирина Питляр, с которой мы тогда работали в «Литературке», рассказала мне забавную историю. Во время войны она оказалась в одном областном городе, кажется, Ярославле, и сотрудничала в тамошней газете.
К очередной горьковской дате ей заказали статью об «основоположнике». В компании друзей она пожаловалась, что получила нелегкое задание: Горьким до этого она не занималась. Ее подняли на смех: «Нет ничего проще. Главное — надо обязательно написать, что он был буревестником революции». — «Вот этого, могу держать с вами пари, в статье не будет», — гордо заявила Ирина. И на всех этапах редакционного процесса бдительно следила за тем, чтобы ей эту формулу не вписали. Из редакции ушла поздним вечером, прочитав статью в подписной полосе. Когда утром открыла газету, не знала смеяться или плакать — статья называлась «Буревестник революции». Подписывая газету в печать, главный редактор своей рукой вписал это название.
В толковом словаре штамп определяется как «принятый образец, которому слепо подражают; шаблон». Но с «буревестником революции» дело сложнее, это особого рода штамп, не просто одна из окостеневших мнимых «стилистических красот». Это формула, определявшая место в табеле о рангах официально принятых или негласно утвержденных ценностей. Характерный пример: в одном из популярных критических очерков о Маяковском на первой странице говорилось, что поэт был «в некоторой степени буревестником революции». Значит, автор очерка считал, что до полноценного буревестника Маяковский все-таки недотягивал…
Такого рода непререкаемые официозные формулы-штампы из иерархического ряда при тоталитарном режиме получают самое широкое распространение. Лев Толстой — «зеркало революции», Маяковский — «лучший, талантливейший», декабристы — «страшно далеки от народа, но разбудили Герцена» и т. д.
Впрочем, они возникали и в былые, досоветские времена, правда, не носили тогда обязательного, официозного характера. Некоторые потом отмирали, а иные дожили до наших дней: Пушкин — «наше все», «солнце русской поэзии», «русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет».
А в дни недавнего пушкинского юбилея их так замусолили и истрепали, что следовало бы запретить их дальнейшее употребление, наложить на какое-то время на них табу.
За нашу жизнь столько слов и выражений родилось, стало чуть ли не общеупотребительными, а затем навсегда ушло из языка, забылось. Кто, например, сейчас знает, что такое «оставь сорок» или «оставь бычок». А ведь было это одной из расхожих формул фронтового быта и означало «дай докурить» — курева на передовой всегда не хватало.
Недавно ведущая одной из телевизионных передач сказала: «Спонсор, — и добавила с некоторым кокетством и смущением. — А по-русски говоря, меценат». В ее сознании меценат — уже исконно русское слово. Интересно, вытеснит ли его спонсор или, продержавшись какое-то время, уйдет из языка?