Камер-пажи сильно наказывали всякого мальчика, если ловили его с папиросой, но сами постоянно сидели у огня, курили и болтали. Любимым их временем для курения было после десяти часов вечера, когда все остальные уже ложились спать. Заседание в «башне» продолжалось до половины двенадцатого, а чтобы охранить себя от неожиданного посещения Жирардота, они заставляли нас дежурить. Пятиклассников поднимали поочередно, парами, с постелей и заставляли их бродить по лестнице до половины двенадцатого, чтобы поднять тревогу в случае приближения полковника.
Мы решили покончить с этими ночными дежурствами. Долго продолжались совещания; обратились за советом, как поступить, к старшим классам. Их решение наконец было получено: «Откажитесь стоять на часах; если же камер-пажи начнут бить вас, что, по всей вероятности, будет, соберитесь возможно большей толпой и призовите Жирардота. Он, конечно, знает все, но тогда вынужден будет прекратить дежурства». Вопрос о том, не будет ли это «фискальством», был решен отрицательно знатоками в делах чести: ведь камер-пажи не держались с нами как с товарищами.
Черед стоять на страже выпал в эту ночь на некоего «старичка», Шаховского, и на крайне робкого новичка Севастьянова, говорившего даже тоненьким, как у девочки, голосом. Вначале позвали Шаховского; тот отказался, и его оставили в покое. Затем два камер-пажа пришли к Севастьянову, который лежал в постели; так как и он отказался, то его принялись жестоко стегать ременными подтяжками. Шаховской тем временем разбудил несколько товарищей, которые спали поближе, и все вместе побежали к Жирардоту.
Я тоже лежал в постели, когда два камер-пажа подошли ко мне и приказали мне стать на часы. Я отказался. Тогда они схватили две пары подтяжек (мы всегда складывали наше платье в большом порядке на табурете, рядом с постелью, подтяжки сверху, а галстук накрест) и стали стегать меня ими. Я сидел в постели и отмахивался руками; мне уже досталось несколько горячих ударов, когда раздался окрик: «Первый класс к полковнику!» Свирепые бойцы разом присмирели и поспешно складывали в порядок мои вещи.
– Смотрите, ничего не говорите полковнику! – шептали они.
– Положите галстук как следует, в порядке, – шутил я, хотя спина и руки горели от ударов.
О чем Жирардот говорил с первым классом, мы не узнали, но на другой день, когда мы выстроились, чтобы спуститься в столовую, полковник обратился к нам с речью в минорном тоне. Он говорил, как прискорбно, что камер-пажи напали на мальчика, который был прав, когда отказался идти. И на кого напали? На новичка, на такого робкого мальчика, как Севастьянов! Всему корпусу стало противно от этой иезуитской речи!
Нечего, кажется, прибавлять, что ночным дежурствам положен был конец. Вместе с тем нанесен был окончательный удар системе «приставания к новичкам».
Это событие также нанесло удар авторитету Жирардота, который принял все это близко к сердцу. К нашему классу, а ко мне в особенности, он стал относиться очень неприязненно (история с каруселью была ему, конечно, передана) и проявлял это при всяком удобном случае.
В первую зиму я частенько лежал в госпитале и в декабре заболел тифом, причем во время болезни директор и доктор относились ко мне с истинно отеческой заботливостью. Затем после тифа у меня был ряд острых и мучительных гастрических воспалений. Жирардот во время своих ежедневных обходов, заставая меня часто в госпитале, стал говорить мне полушутливо по-французски: «Вот валяется в госпитале молодой человек, крепкий, как Новый Мост». Раз или два я отвечал шутками, но наконец меня возмутило зложелательство в этом беспрерывном повторении одного и того же.
– Как вы смеете говорить так! – крикнул я. – Я попрошу доктора, чтобы он запретил вам ходить в эту палату! – И так далее в том же тоне.
Жирардот отступил шага на два. Черные глаза его сверкнули; его тонкие губы еще больше поджались. Наконец он произнес: «Я оскорбил вас? Не так ли? Хорошо, в рекреационной зале у нас стоят две пушки. Хотите драться на дуэли?»
– Я не шучу, – продолжал я, – и говорю вам, что не хочу больше терпеть ваших намеков.
Полковник с тех пор не повторял более своей шутки, только окидывал меня еще более неприязненным взглядом, чем прежде.
Все говорили о вражде, питаемой Жирардотом ко мне, но я не обращал на это внимания; по всей вероятности, мой индифферентизм еще больше усиливал чувство неприязни полковника.