На нашем участке траншеи противника находились на далеком расстоянии и не внушали опасения. В помощи нуждался только штаб, который временами обстреливали немцы, что я сейчас же прекратил, обрушившись на деревню Тростянец, где стоял штаб германской дивизии. На другой же день разведка выяснила, что он жестоко пострадал от нашего огня. Но как только восстановили телефонное сообщение с левым участком, я полетел в штаб полка, защищавшего самый опасный пункт — Золотую гору, и оставил в нем своего телефониста, который по первому требованию должен был вызывать меня лично.
Командир полка дал мне проводника к передовой роте, занимавшей гору, и я тотчас обошел все ее окопы, находившиеся в сотне шагов от германских, от которых их отделяла глубокая трещина. Однако вскоре неожиданные события отвлекли наше внимание совершенно в другую сторону. Из Петербурга стали доходить тревожные, зловещие слухи о голодных бунтах на улицах, потом о мятеже… Наконец, неожиданно пришел Манифест о созыве ответственного министерства, в котором, наряду с кадетскими лидерами, появился Керенский. Я заметил, как во время чтения манифеста солдаты переглянулись между собой при упоминании его имени. Они были, большей частью, призваны из петербургских рабочих и знали всю подноготную политики… Затем, как гром, грянул царский манифест об отречении, и я должен был прочесть его перед собравшимися батареями.
Когда адъютант, поручик Ташков, закончил чтение, я обратился к солдатам с двумя словами:
— Много лет назад я вступил в ряды Русской армии одновременно с восшествием на престол Государя Императора Николая Александровича. Под его знаменами все мы вышли на эту войну, которая — еще только усилие — и окончится разгромом нашего векового врага. Я надеялся, что сам Государь войдет с нами в Берлин. Этим мечтам не суждено сбыться… Нет более с нами нашего Царя, но осталась Россия. За нее все мы должны постоять до последнего. За нашу отчизну, за нашу победу — ура!
Из рядов выступил фельдфебель 2-й батареи.
— Товарищи, — сказал он, обращаясь к фронту, — в тяжелые дни наш командир принял этот дивизион. Он сразу стал отцом и защитником солдат. Как родной, он не позволял никому обижать нас, как родной, заботился о нас и впереди всех находился в бою. С ним мы были, как у Христа за пазухой. Вспомним это теперь, станем все стеной вокруг нашего дорогого отца — командира… Ура ему!
Солдаты еще долго качали меня на руках. Я вернулся к себе, глубоко растроганный этой неожиданной овацией.
Иное произошло затем во 2-й батарее. Собрав своих, подполковник Сикорский на коленях умолял простить ему все жестокости, к которым он вынужден был прибегать «по требованию начальства»…
В отношении к прочим солдаты держали себя по-прежнему. Казалось, подчеркнутой исполнительностью они старались показать им свою преданность. Но было заметно, что они воспрянули духом. Им казалось, что война кончилась и что они получили все, о чем мечтали — «землю и волю». Офицеры дивизиона были глубоко потрясены случившимся. Они с горечью комментировали все события и верно учитывали будущее. Но вот посыпались, как из рога изобилия, другие известия… Вышел приказ № 1…
На другое же утро ко мне явились оба молодых офицера 3-й батареи, Лер и Васюта, и представили ходатайство о производстве в прапорщики вольноопределяющегося Вайнштейна. Я давно замечал, что этот еврей играет какую-то роль в батарее и пользуется среди молодежи особым влиянием. При Ковалевском он всегда бывал вместе с офицерами в его сопровождении. Безчастный был, очевидно, слишком резок по отношению к нему; временно командовавший после него капитан Кванчхадзе недолюбливал еврея, но ему на смену уже ехал из Киева капитан Деполин, и пока что Вайнштейн все более и более забирал молодежь к себе в руки.
— Милые мои, — отвечал я им, — вы сами не знаете, чего просите! Все это придет в свое время. Посыплются производства евреев в офицеры. Это будет самоубийством для армии. Но не нам первым открывать им ворота. За революцией последует реакция, и тогда каленым железом будут выжигать все, что мы наделаем.
— Но ведь он — исключение! Готовый офицер, храбрый, георгиевский кавалер. Его так ценил покойный Ковалевский. Он даже не похож на еврея!
— Пусть так, но за ним, как в отворенные ворота, посыпят другие. Моя рука никогда не подымется на то, что я считаю первым шагом к разложению армии.
— Вот, прочитайте это!
Начальник артиллерии, генерал Селиверстов показывает мне письмо, написанное четким каллиграфическим почерком, в котором Вайнштейн дословно повторяет мой ответ на ходатайство с подчеркнутыми красным карандашом особенно резкими выражениями. Оно явно было направлено через штаб, чтоб попасть в цензуру!
— А вы знаете, командир корпуса, генерал Огородников старается всячески выслужиться перед Керенским — он хочет предать вас военно-полевому суду!
— Ваше превосходительство! Ведь вы старый гвардеец, товарищ по выпуску моих братцев. Неужели вы могли бы ожидать от меня другого ответа на ходатайство этого еврея, который заставит плясать по своей дудке и офицеров, и солдат?