Я пошел на похороны. Виржилия рыдала над гробом мужа. Она подняла голову, и я убедился, что горе ее было непритворным. Когда стали выносить гроб, она в отчаянии цеплялась за него; ее увели под руки.
Да, горе ее было искренним. И я буду искренен с вами: на кладбище я не смог говорить — тяжелый камень лежал на моей совести, и он вдруг встал у меня поперек горла. На кладбище, в ту минуту, когда я бросил горсть земли на гроб, уже опущенный в могилу, глухой удар комка земли о крышку гроба заставил меня содрогнуться, и все вокруг словно посерело и налилось свинцовой тяжестью: кладбище, траурные одежды…
ОБ ЭПИТАФИЯХ
Я отделился от толпы, делая вид, что изучаю надписи на памятниках. Впрочем, они и в самом деле меня волнуют: в наш цивилизованный век в них отражается то набожное и тайное себялюбие, которое побуждает человека вырвать у смерти хоть обрывок тени, ушедшей в небытие. Быть может, потому так неутешно горе тех, чьи мертвецы покоятся в братских могилах: живым страшна участь безымянных покойников.
МОНЕТА ВЕСПАСИАНА[71]
Все разъехались, только мой экипаж ждал меня у ворот. Я закурил сигару и покинул кладбище. Но перед глазами у меня снова и снова возникала погребальная церемония, я слышал рыдания Виржилии. И о этих рыданиях мне чудился отзвук смутной и непостижимой загадки. Виржилия предавала своего мужа со всей искренностью, на которую была способна, и сегодня столь же искренне оплакивала его. Как ей это удавалось?
Тщетно бился я над этой загадкой, и только когда экипаж подвез меня к дому, меня вдруг осенило: такое сочетание вполне возможно, и никакой загадки здесь нет. О, благословенная Природа! Скорбь — все равно что монета Веспасиана: деньги не пахнут и употребить их можно на что угодно. С точки зрения морали мою соучастницу, вероятно, следует осудить; но разве это важно теперь, когда покойник получил причитающиеся ему слезы! Благословенная, трижды благословенная Природа!
ПСИХИАТР
Я почувствовал, что впадаю в патетику, и решил лечь спать. Во сне мне привиделось, что я стал набобом. Проснувшись, я подумал: а хорошо бы сделаться им и в самом деле… Я люблю иногда мысленно перенестись па другой конец света и воображать себя в иной стране и даже в иной вере. Как раз недавно я размышлял о том, в результате каких социальных, религиозных и политических потрясений архиепископ Кентерберийский мог бы стать сборщиком налогов в Петрополисе[72], и производил сложные расчеты, дабы определить: сборщик вытеснит архиепископа или архиепископ устранит сборщика, и какая доля архиепископа уместится в сборщике или, быть может, последний целиком сольется с архиепископом, и так далее. Размышления вроде бы праздные и нелепые, но в действительности подобные явления имеют место; делают же из одного архиепископа — двух: одного согласно папской булле, а второго — по желанию правительства Итак, решено, я сделаюсь набобом.[73]
Все это, разумеется, просто шутка, но когда я поделился своими размышлениями с Кинкасом Борбой, он посмотрел на меня подозрительно и даже с каким-то состраданием, после чего, по доброте душевной, принялся уверять меня, что я сошел с ума. Поначалу я было расхохотался; но благородная убежденность моего философа испугала меня. Единственно, что я мог возразить в ответ на его уверения, это то, что я не чувствую себя сумасшедшим, но поскольку все сумасшедшие говорят о себе точно так же, то подобное возражение не имело смысла. Вот и верь после этого, что философы ничего не замечают. На следующий день Кинкас Борба прислал мне врача-психиатра. Я был с ним знаком, и его появление меня испугало. Однако он вел себя так деликатно и тактично и прощался со мной в таком явно веселом расположении духа, что я осмелился спросить его, действительно ли он убежден в моей нормальности.
— Ну, разумеется, — отвечал он, улыбаясь, — редко у кого рассудок бывает в столь отменном порядке, как у вас, сеньор.
— Значит, Кинкас Борба ошибся?
— Безусловно. А вот что касается его самого… Если вы ему друг, постарайтесь как-то отвлечь его… он…
— О, господи! Вы так думаете? Может ли это быть? Человек столь незаурядный, философ!
— Это не имеет значения. Безумие вхоже в любой дом.
Можете вообразить мое огорчение. Психиатр, видя, как подействовали на меня его слова, и убедившись, что я в самом деле друг Кинкасу, постарался смягчить впечатление. Он стал уверять меня, что ничего страшного в этом нет, что крупица безумия не только не причиняет вреда, но, напротив, придает вкус жизни. Поскольку я никак не хотел с этим согласиться, врач, усмехнувшись, заговорил со мной о вещах столь необычных и странных, что я должен отвести им отдельную главу.
КОРАБЛИ В ПИРЕЕ
— Вспомните-ка, — начал психиатр, — историю о знаменитом афинском сумасшедшем, который вообразил, что все корабли, заходящие в Пирей, принадлежат ему.