Каждое слово государя отзывалось во мне, как удар ножа. Как будто завеса спадала с глаз моих, а вместе с тем я понимал, что мое положение становилось с каждою секундою фальшивее и опаснее, — но когда государь, дойдя, если не изменяет мне память, до Чернышева, назвал его скотиной, — тогда я решился сделать
— Что у тебя там?
— Государь, эта комната составляет у меня портретную галерею кровных жеребцов.
Прошли туда, и из столовой слышался громкий, откровенный смех государя, раздававшийся, как мелодичный звон серебряного щита.
Через десять минут по приезде государя мостовая набережной оглушилась неумолкаемым стуком подъезжавших и отъезжавших карет. Великие сановники, слыша с площадки, что государь в передней комнате, поступили умнее меня; они тотчас спускались вниз, и где ожидали, не знаю; сеней внизу нет; вероятно, в швейцарской, чтобы не сказать в людской. Как только государь уехал, нахлынула блестящая толпа, а я прошел к своему письменному столу и сквозь промежуток двух книжных полок смотрел на эту группу, проходившую в кабинет. Какое неизъяснимое чувство проникало меня при лицезрении особ, не подозревавших, какими эпитетами они были за минуту пред тем облечены из высочайших уст. Какие лобзания, какие изъявления радости и сочувствия тут происходили! Назидательные сцены!
Уморительные фигуры попадались подчас в этих убогих покоях. Старик Вилье, то есть Уайли (Wylie), хвастун и лгун до идиотизма и рассеян до кретинизма. — «А! Г-н Бахтин!» — говорил он мне всякий день, встречая меня, несмотря на то, что он знал Бахтина уже два года и что я всякий день повторял ему: «Фишер». Тут же я видел в первый раз Танеева и Бехтеева, только что сочинивших положение о гражданских мундирах. А. А. Перовский (хромой) подошел к ним с выражением удивления перед многосторонностью их ума: два элемента даны им только, цвет воротника и узор шитья, и из этих двух простых элементов надо было произвести создание с многочисленными ветвями и дать каждой ветви особый признак. Танеев, казалось, сконфузился, а Бехтеев нашел, что для этого нужен не столько ум, сколько «особый дар».
Потом приезжал старый 80-летний адмирал Семен Афанасьевич Пустошкин. Он приехал благодарить князя за милость, оказанную прадедом князя его отцу. «Не поздно ли?» — спросил князь. Пустошкин оправдывался тем, что сам недавно узнал об этом случае, рассказанном в бумагах, которые он нашел у старшего брата, недавно умершего. В чем же состояла эта милость? При спуске корабля одна из подпорок упала на корабельного мастера, Афанасия Пустошкина, и переломила ему ногу; князь Меншиков, увидя это, закричал: «Возьмите Афоньку ко мне во двор».
Князь Меншиков был большой мастер отгадывать, кто и о чем именно собирался просить его. Раз доложили ему о приезде А. С. Норова (впоследствии министра народного просвещения). «Зачем бы он приехал? — пробормотал князь. — А, знаю, верно проситься в директора департамента корабельных лесов. Просить!» После долгого, ловкого предисловия, Норов вдруг заметил: «Какие странные бывают в жизни сближения! Я, например, лишился ноги под Бородином, а потом заготовлял корабельный лес для корабля «Бородино»!» Тут князь вспомнил, что у него какое-то очень нужное дело, и Норов уехал, не успев вывести мораль из рассказанного.
Какие элементы нашел князь Меншиков, вступив в управление морскою частью? Из военных флотских чинов представляли интеллигенцию флота адмиралы И. Ф. Крузенштерн, Ф. П. Врангель и В. М. Головнин, все трое — люди умные, просвещенные, и еще более — имевшие европейскую известность; но употребляло их правительство вовсе не как интеллигенцию.
Крузенштерн был директором морского кадетского корпуса, в звании, которое могло требовать его качеств, но, по нашим обрядам, он был так завален экономическою частью, отчетностью, отпискою, что едва имел время сделать то, что мог бы, тем более что ему трудно было видеться даже с князем Меншиковым, гораздо труднее, чем помощнику его, глупому Качалову, которому поручена была фронтовая часть, тогдашняя формула для интеллигенции флота. Мне неизвестна близко деятельность Крузенштерна по этой части, но, во всяком случае, он поставлен был не так, как надлежало бы поставить знаменитого путешественника и — как говорили — необыкновенно доброго и благородного человека.
Предместник князя, Моллер, не делал ему вреда, но не делал и добра, потому что — ничего не делал. Моллер был добрый хозяин у себя и добрый муж, и только. Жена Моллера любила говорить о флоте, но всегда путала термины. «Как же это называется? Пирограф? Или телескаф?»