Чтобы судить о ней правильно, нужно принять во внимание те импульсы, под какими складывается решимость прибегнуть к ней. Обыкновенно она является результатом не холодного обдуманного вывода, а какого-нибудь сильного аффекта, назревавшего постепенно в тюремном положении или возникшего сразу, по случайной причине, как это было у нас. Следовательно, к суждению о ней не приложимы доводы рассудка людей, не бывавших в подобном положении. Но помимо этого голодовка имеет за себя и объективное основание, потому что она воздействует на людей, от усмотрения которых всецело зависит устранить или не устранить причину голодовки. Во многих случаях, где причина голодовки лежит в простой и даже незаконной небрежности, она дает лишний стимул для тех лиц, которые ведают судьбами людей, но совершенно не думают о них.
А самое главное,-- она, как и всякий ненормальный и выходящий из ряда вон прием, чревата всякими неожиданностями. Благодаря этому местная администрация, которая присутствует при ходе этой драмы, теряет уверенность в завтрашнем дне. Для нее, как для всех вообще чиновников, дороже всего эта именно уверенность и это отсутствие опасений. А тут вдруг ей приходится 5, 6, 7, 8, 9 дней из минуты в минуту переживать под этой гнетущей мыслью и постоянно тревожить себя вопросом: а как-то посмотрит высшее начальство, которое обыкновенно с важностью отмалчивается как на самую голодовку, так и на могущие произойти из нее неожиданности. Особенно там, где голодовка служит протестом против грубого или беззаконного содержания, она наилучше ведет к цели, как это уже доказано многими тяжкими опытами.
Девять жутких дней провели и мы среди разнообразных ощущений, сопровождающих муки голода. Девять длинных дней, из часу в час, из минуты в минуту мы переживали сложные и мучительные чувства, наедине с самими собой, ничем не занятые и не отвлекаемые от болезненного самосозерцания. Чтобы не изменить тона объективного рассказчика, я не внесу и в этот драматический эпизод лирических нот. Физиология давно и совершенно точно описала процесс голодания и все связанные с ним психические явления. К этому я не прибавил бы здесь ни одной детали.
Последние дни все голодающие лежали почти без движения, как больные. Пищу перестали ставить мне, как и другим, с первого же дня, как только я отказался от нее и сказал вахмистру, что все равно буду выливать ее в ватерклозет. Но в те же часы ее приносили ежедневно в тюрьму для тех, кто не участвовал в протесте. А их было всего четверо.
На 8-й, кажется, день Буцинский, и без того наполовину больной, окончательно свалился. Доктор зашел к нему и сказал, что ничем не может помочь, пока больной сам намеренно изводит себя. В то же время Стародворский вскрыл себе гвоздем артерию на руке с целью самоубийства и выпустил несколько стаканов крови, но был вовремя усмотрен.
Выходило, таким образом, что мы, более крепкие, спекулируем на жизнь более слабых или более порывистых. Не все подумали об этом заранее. Но когда такая перспектива стала воочию перед глазами всех на самом пороге роковой развязки, от нее быстро отшатнулись. Тем более, что настроение после 9-ти-дневного голодания было, очевидно, не то, которое было ранее.
Из нашего угла, где были самые немощные, Буцинский и Морозов, вышло на 9-й день предложение об окончании протеста, и голодовку прекратили.
Только Вера Николаевна да Юрковский голодали еще лишних два дня, пока не сдались на просьбы товарищей.
Как часто бывает, непосредственных результатов голодовка не принесла никаких. Разве только расшатала окончательно здоровье Буцинского, который затем недолго протянул. Но бесследно она не прошла. И как одно из звеньев в ряду причин, подкапывавших суровые тюремные порядки, она сыграла свою роль. Возвратов к старому в книжном деле не было, и никогда больше не повторялось в нашей жизни это вторжение в библиотеку с целью производить в ней сокращения.
И это несмотря на то, что в ней накопилось, без ведома департамента, немало книг, которые были бы выброшены оттуда без всякого милосердия любым ретивым охранителем. Несколько книг были записаны даже в каталоге не под своим заглавием.
Отобранные же книги мы получили полностью года через 3 от Пахаловича, который принес их из канцелярии, где все это время они лежали неприкосновенными и, разумеется, без всякого употребления.
Зачем, спрашивается, нужно было кому-то проделать над живыми людьми этот жестокий эксперимент?
V.
Как и во всей русской жизни, руководимой исключительно взглядом начальства, у нас этот взгляд особенно рельефно отражался на библиотечном деле. Чего не разрешал один директор, то разрешал другой, его преемник. Продукт его разрешения, книга, раз данная, лежала неприкосновенною в библиотеке. Ее всегда можно было взять и читать вторично, даже третично. Она не теряла своей ценности сразу. Всякий новый бурбон, запрещавший купить новые книги вроде имеющихся у нас, не касался того, что уже было куплено. Если бы он каждый раз перебирал библиотеку сообразно своим вкусам, нам житья не было бы.