Вместе с тем я уже в тот момент обратил внимание на затаенную в его взгляде невыразимую печаль, объяснение которой пришло ко мне позже, когда мы с ним сблизились настолько, что он стал делиться со мной своими мрачными предчувствиями.
Ныне я живу в одном доме с дочерью Роскина Натальей Александровной, тоже тонким знатоком Чехова, автором многих комментариев к его наиболее полному собранию сочинений. И каждый раз, по-сосед-ски заходя к ней, я с грустью смотрю на портрет ее отца на стене: чуть вытянутое лицо, умный скепсис во взгляде, ежик седеющих волос. Но я запомнил его иным - загорелый интеллигентный человек в пилотке и романтично ниспадавшей с его плеч плащ-палат-ке, в общем-то искусственно на нем выглядевшей. Чувствовалась какая-то неорганичность его присутствия на войне. Какое-то странное сочетание внутреннего душевного достоинства и неумения вписаться в предлагаемый обстоятельствами антураж...
Впрочем, противоречивость его натуры была до наглядности очевидна и в мирное время. «Высокий, крупный, черноглазый седой человек, неуклюжий от застенчивости, но музыкальный в этой своей неуклюжести, легко краснеющий, легко все понимающий, легко уходящий в свою скорлупу,- этот трудный человек был мой отец»,- вспоминает Наталья Александровна.
А вот что говорит о нем Паустовский: «Мне он помог тем, что, несмотря на нашу дружбу, предостерег меня от опасности впасть в книжную экзотику и нарядную “оперность” стиля». И еще: «Он был человеком сложным и выдающимся как по обширности своих познаний, так и по острому насмешливому уму... Всегда он был сдержан, немного замкнут, как большинство одиноких людей, был способен и к резкости, и к необыкновенной нежности».
Но тогда в общежитии ГИТИСа я встретил просто одинокого, очень одинокого человека, особенно на людях, который, записавшись в ополчение, понимал всю бескомпромиссность этого шага и потому, может быть впервые в жизни, жаждал большого, доверительного, откровенного разговора, разговора напоследок, интимного подведения итогов. За те несколько дней, что Роскин провел здесь на казарменном положении, он, по-видимому, много размышлял о судьбах страны и о своей собственной судьбе, относительно которой не питал никаких иллюзий. Даже по тем нескольким репликам, которыми мы успели на ходу обменяться, я мог заключить, что он видит во мне того молодого собеседника, которому он с большей охотой, чем сверстнику, раскроет свою смятенную душу.
Тогда этот разговор у нас не получился, да и не мог получиться, потому что меня и Данина встретили тут именно так, как встречают в любом подобном коллективе новеньких,- нетерпеливыми расспросами. О чем? Главным образом о положении на фронтах, о достоверности различных слухов, недостатка в которых тогда не было. А слухи в те дни циркулировали по городу самые невероятные, вплоть до того, что наши войска якобы прорвались к Кенигсбергу, но что об этой операции почему-то до времени сообщать нельзя.
Ополченцы за эти дни уже обжились здесь и кое-как приспособились к условиям казарменного быта.
А солнце уже садилось, и надо было как-то устраиваться - представиться по начальству, определиться, стать на довольствие, позаботиться о ночлеге, то есть занять указанное на полу место. Однако не успели мы что-либо предпринять на этот счет, как со двора донеслась зычная команда:
- Выходи строиться!
Эти слова ни на кого особенного впечатления не произвели.
- Что-то сегодня рано поверка,- заметил всегда спокойный Фраерман.
Но тут со двора послышалась дополнительная команда, которая мигом всех взбудоражила:
- С вещами!
Через каких-нибудь полчаса наша пестрая, потому что еще штатская, но все-таки уже ополченская колонна вытягивается из ворот Театрального института, неторопливо пересекает Арбатскую площадь и не слишком стройно двигается вверх по улице Воровского.
В перекрещенных бумажными лентами оконных стеклах бушует великолепный закат. Редкие прохожие на тротуарах останавливаются и провожают нас долгими взглядами. Некоторые машут нам и пытаются произнести какие-то напутственные слова. Но большинство сохраняет суровое молчание. Только сейчас я замечаю, что нашу колонну сопровождают жены. Видимо, они пришли к отбою в общежитие и теперь, идя по обе стороны колонны, переговариваются напоследок со смущенными мужьями.
Мысленно мы прощаемся с притихшей Москвой. Вот он, настал момент, когда для каждого из нас начинается неведомая военная судьба.
Мы топаем по мостовой, сгибаясь под тяжестью рюкзаков, стараясь хоть как-то держать строй, косясь на иностранных дипломатов, стоящих у ворот посольств.
На город опускаются сумерки. Впереди заминка -кто-то говорит, что по Садовому кольцу идет кавалерия и мы должны ее пропустить. Оттуда действительно доносится цокот копыт.