Таково было положение, когда однажды меня вызвали и повели куда-то вниз. Меня ввели в большую комнату, разгороженную пополам двумя параллельными решетками, с промежутком аршина в полтора-два; в одном месте обе решетки прорезывались небольшими оконцами; между оконцами стоял столик, за которым восседал жандармский офицер. За одной решеткой, у окна, поставили меня; за другой, у противоположного конца, показалось встревоженное, побледневшее, похудевшее лицо — моего отца. Видно было, что вся эта необычайная обстановка «этот двойной ряд решеток» («как для диких зверей в зверинце» — с содроганием говорил мне отец впоследствии), вместе с таким же необычайным видом сына в арестантском халате и туфлях, полгода не стриженного и небритого, произвели на него потрясающее впечатление. Говорить «по душам» в такой обстановке было невозможно. Отец едва выдавил из себя несколько притворных казенно-благонамеренных и назидательных фраз; я старался убедить его, уверив, что я совершенно здоров, спокоен и не тревожусь за будущее. Это свиданье было единственным; я унес с него тяжелое чувство: образ потрясенного отца, обычно такого жизнерадостного, а теперь казавшегося разбитым стариком, врезался в душу и воскресал снова и снова, сжимая грудь тупой, щемящей болью…
Я спасался от всех этих тяжелых дум, погружаясь в такие успокаивающие, такие далекие от треволнений жизни вопросы абстрактной философии, в жадное, пытливое искание «начала всех начал». Проверяя себя, снова и снова отбрасывала критическая мысль все эти разночтения метафизики — и метафизики «по ту сторону», и метафизики «по сю сторону опыта»: «в начале было Слово», «в начале была Материя», «в начале был Разум»… Я уже искал не онтологического, а только логического «начала», надежной исходной точки. Словно магнит, притягивал меня первичный элемент всякого опыта — ощущение, восприятие. С пугающей повелительностью из этого «в начале было ощущение» выглядывал призрак солипсизма. Этот солипсизм — который многие философы признают «практически неприемлемым, но логически неопровержимым» — как будто вызывал меня на единоборство, в котором я не раз изнемогал и готов был сдаться. Но вот, понемногу оформлялась беспокойная, но еще неясная мысль. Что такое «ощущение», «восприятие».
Я говорю «мое ощущение», «мое восприятие», и тем самым подчеркиваю в нем субъективный момент, затушевывая объективный. Но ведь восприятие само по себе безлично. Оно не содержит в голом виде ни «я», ни «не я»; эти различения — плод накопления целого ряда восприятий, ощущений и впечатлений, плод их сравнения, различения, обработки, составления понятий о «содержании» ощущения и о «форме», т. е. психической принадлежности его; само по себе восприятие ни субъективно, ни объективно, и столь же мало является монопольной принадлежностью «мира внутреннего», как и «мира внешнего». Оно ни-то, ни другое… а что же? Нечто «третье», не имеющее имени, — слитное и неразложимое, первоисточник всех наших умственных «делений», не исключая и деления на «внешнее» и «внутреннее». И вдруг, словно «нечаянною радостью», озарила меня мысль: так, стало быть, исходя из логической первичности «ощущения», я вовсе не растворяю всего мира в «игру теней» на зеркале субъективного бытия, вовсе не топлю всего красочного мира в бездонной пропасти собственного, чудовищно разросшегося «я»; ведь тогда значит, что реальность внешнего мира и реальность моего собственного «я» стоят на одной доске и не подрывают друг друга, а наоборот — друг друга обусловливают и подкрепляют. Вот оно, наконец, искомое — вот позиция, спасающая и от материализма, объявляющего «дух» призрачным эпифеноменом, и от идеализма, объявляющего призраком все материальное. Трудно представить, какой подъем духа вызвал во мне этот нежданно обретенный логический просвет. Так натыкается на животворный оазис истомленный путник, скитавшийся долго без капли воды в выжженных солнцем пустынях Сахары. Слишком долго мучил мою голову разъедающий, проклятый дуализм «духа» и «материи», субъекта и объекта, глубокой трещиной прошедший через весь мир явлений.
Сколько раз манили меня миражные оазисы — то в виде Спенсеровского «непознаваемого», то в виде кантовской «вещи в себе», восстановлявшие хотя бы где-то в логическом «четвертом измерении» утраченное единство мира. И вдруг все эти «искусственные» виды монизма сменились монизмом естественным, органическим. Дуализм оказалось возможным устранить из «первоисточника», из первичного «ощущения». Сакраментальная фраза «наш мир есть в сущности, мир наших ощущений» — вдруг потеряла свой «идеал-диетический» характер. Природа восприятия оказывалась такова, что если бы я тогда прочел знаменитую фразу Авенариуса — «я не знаю ни психического, ни физического, а только третье» — мне бы показалось, что он выговаривает мою собственную мысль. Впервые новым светом озарилась передо мною вся «глубина глубин» знаменитого Гетевского двустишия