Тогда мне все это было, разумеется, очень приятно, но немного отравлял привкус какой-то стьщливой таинственности. Ах, они были много умнее меня и знали, что все может еще по-разному обернуться и для них, и для меня.
Итак, ничего не изменилось как будто, только вскоре Третьяков ушел из аппарата ЦК (он этого очень хотел и добивался).
А Равдоникас приезжал, правда, еще в Москву с научными докладами, но как-то изменился, стал еще больше пить и даже выступал совсем пьяным, иногда нес чепуху, но все достойным образом этого не замечали.
Через год, приехав в Ленинград, я был поражен: все, с кем я ни встречался, едва поздоровавшись, начинали говорить о том, какая сволочь Равдоникас. Такого дружного осуждения я никогда еще не замечал. Оказалось, что виной всему — те же равдоникасовские пороки: пьянство, самоуверенность, безволие, обернувшееся какой-то безудержностью. Общеизвестно было, что Равдоникас не только крупный ученый и отчаянный пьяница. Он был еще и признанный донжуан. Но о последнем говорили шепотом. И вдруг заговорил во весь голос… сам Равдоникас.
Однажды на каком-то вечере, где собрались археологи и искусствоведы, он, по обыкновению в сильном подпитии, угостил почтительно молчавших коллег, среди которых были и мужчины и дамы, длинной речью. Речь была обращена к дамам, точнее — к тем дамам, с которыми оратор был близок, а их среди присутствовавших оказалось немало. Равдоникас обращался к каждой по очереди (не знаю уж, какой он избрал порядок).
— Ах, дорогая Имярек (оратор называл настоящие имена), я с наслаждением вспоминаю то-то и то-то! Как вы были трогательно стыдливы, милая, в тот вечер! — И т. п. — А вы, глубокоуважаемая Игрек! Я даже не могу понять, как вы меня избежали в эту буйную весну… Ах, у вас был тогда этот старикашка! (А «старикашка» тоже присутствовал, и все знали, что речь о нем…)
Кажется это был последний равдоникасовский скандал. На этот раз ему не простили ни товарищи, ни вышестоящие.
И вот, с начала пятидесятых годов — уединенная жизнь в академической квартире под сводами старинного дома на Васильевском острове. Один-единственный раз после того я видел его на заседании — и не узнал: плотная малоподвижная фигура, длинные белые волосы, окладистая борода («Под покойного Лихачева», — сказал Воронин).
Но нельзя сказать, что Равдоникас был одинок в свои последние годы. К нему приходили ученики, которые любили его и уважали. Он был в курсе их дел, иногда по-старому подтрунивал:
— Костя Лаушкин во всем стремится мне подражать. Но я-то начал пить, когда был уже профессором!
Кажется, Равдоникас и не пил в последние годы. И вообще стал как-то человечнее. Он радовался маленьким подаркам ко дню рождения и другим знакам внимания. Очень тщательно следил за международной политикой.
Но с наукой было покончено — за четверть века ни одной строки.
Да. Для нас он умер давно. Но что виной тому — водка или тот неудачный взлет?
Я сравнил его с Лысенко. Но, конечно, только по определенной функции в некоторый момент. И еще, наверное, по неуемной жажде славы любой ценой. Говорят, он был человек слабовольный, как все алкоголики, но добрый и даже порядочный, если ему не «попадала под хвост вожжа». Но, во-первых, слишком уж часто вожжа все-таки попадала, а во-вторых, мне ничего не известно в этом плане о Лысенко. Может быть, тот тоже любил учеников. Но в одном, без сомнения, не было и не могло быть между ними никакого сравнения: Равдоникас был человек высокообразованный.
Новгород 1952
Осенью 1952 года мне попал в руки сборник военных рассказов советских писателей. Перед рассказом «Тициан» поразило сочетание имени и фамилии автора: Вениамин Каверин. Конечно, я знал писателя В. Каверина, зачитывался «Двумя капитанами», не сомневался, что псевдоним — по гусару Каверину, которого Пушкин просил забыть «минутной резвости нескромные стихи»[142]
— и гусару вовсе не подходило имя Вениамин. И вот, оказывается, его зовут Вениамин. Нужно бы уж и имя взять псевдонимное, как Андрей Печерский или Максим Горький.И буквально через день-другой после «Тициана» меня позвали к телефону.
— Здравствуйте. Это говорит писатель Каверин.
— Простите, как ваше отчество? (Вениамин-то уж засел в памяти.)
— Александрович. Понимаете, я пишу пьесу про археологов. Хотелось бы кое о чем с вами проконсультироваться.
— К вашим услугам.
Мы встретились. Я представлял себе, что он похож на своего героя Саню Григорьева — такой крепкий, мужественный блондин. А пришел небольшого роста, изящный, даже несколько изнеженный, худощавый брюнет, смуглорумяный, с большими карими глазами. Хорошая книга располагает читателя к автору. Автор — как бы уже знакомый, с которым мы немало и хорошо поговорили. И я отнюдь не был разочарован несходством Сани и Вениамина Александровича. Как-то сразу подпал под каверинское обаяние. Что в нем пленяло? Пожалуй, этакая умная интеллигентность.