Днем выехали из Новгорода, и не только я был в элегической задумчивости. Кажется, и Каверину было немного грустно. Помалкивали до самого Валдая. Уж среди озер нельзя было ехать, не восхищаясь громко. А там пошли и другие разговоры — о Новгороде, об археологии, об общих знакомых, просто о людях, наконец — о литературе. Вениамин Александрович отнюдь не был высокомерным мэтром. Много лет спустя понял я, как был неправ, например, в оценке Зощенко, но он тогда не показал всей поверхностности моих суждений, хоть, кажется, было легко. Рассказывал он и о себе. Тут я узнал и его допсевдонимную фамилию — Зильбер.
И, уже подъезжая к Москве, вдруг:
— Только вы, Михаил Григорьевич, не говорите, что мы перевернулись. Уж простите меня за это.
— Что вы, Вениамин Александрович! Да стоит ли об этом говорить? Поверьте, я отнюдь не считаю это происшествием.
— Правда? — он явно обрадовался.
С той поездки началась наша дружба, которая длится до сих пор.
Что же подружило нас — Новгород или Москва?
Пожалуй, все-таки Москва. Как-то я спросил Вениамина Александровича, почему он обратился за консультацией именно ко мне.
— Знаете, у меня есть приятельница-археолог. Она работает в Музее изобразительных искусств. Я спросил у нее, с кем бы посоветоваться. Она сказала о вас: его затирают и уже совсем затерли.
Так, значит, вот кому я обязан этим путешествием в Новгород и новой (теперь уже старой) дружбой! Светлане Ходжаш!
А Новгород я повидал (не скажу, чтобы был там) еще раз почти через четверть века. Это была прелестная поездка по Пушкинским местам и на Псковщину, как раз в каверинские места. Завернули и к Новгороду. Постояли, может быть, час, даже меньше. Побывали в Кремле и видели с берега Волхова Софийскую сторону. Восхитила работа реставраторов, но все же в памяти впечатление — как от туристской открытки: красиво — и только. Нет, если удастся, поеду в Новгород еще хоть раз.
Пятьдесят третий
Наконец-то выпал снег. Еще вчера его почти не было. Какой-то жалкий, дырявый саван, сквозь который были видны красноватые язвы промерзшего поля и обломанные кости леса. А сегодня лег настоящий, пушистый, белый до боли в глазах ковер! Все линии стали плавными, ничего не торчит. Куда ни глянь — ощущение чудесной естественной гармонии. И лед речки прикрыт рыхлым, еще не успевшим слежаться снегом, расступающимся с легким скрипом под напором лыж. Вновь вышло солнце, и, озаренные его лучами, как жар горят темно-красные стволы сосен, вырастающие прямо из дна огромного оврага, что впадает в речку за ближайшим поворотом. Высокие, прямые, мощные — что называется, корабельный лес. Ему, наверное, больше века — да ведь и я знаю эти чудесные сосны уже не один десяток лет.
Но за последние двадцать лет к восхищению примешивается и совсем другое чувство, в котором деревья ничуть не повинны.
Двадцать лет тому назад — в феврале 53-го…
От той зимы в нашем альбоме сохранилось много карточек. И на всех — солнце, и заснеженный лес, и крутой обрыв берега, и эти самые сосны. На одних фотографиях — мы с маленьким Гришкой на лыжах, на других — Гришка с Леной пешком. Все улыбаются — какая счастливая семья!
А время было совсем не счастливое.
В тот год впервые после изгнания из Академии наук взял я отпуск и поселился в любимом моем Звенигороде, но, конечно, уже не в академическом Поречье, а по соседству, в другом Поречье — доме отдыха Министерства вооружения.
Нужно сказать, что вообще, как ни тяжела была вся эта история с прекращением работ Московской экспедиции, она дала мне жизненный урок — показала, что свет клином не сошелся на Академии наук, что и вне ее есть жизнь и работа. Взять хотя бы основное — из Академии меня выгнали, чтобы археологией Москвы не занимался Рабинович, — по мнению самых высоких инстанций, это было недопустимо. Но меня-то оставили как раз в Музее Москвы, где я ничем иным заниматься не мог. Более того. Прекратить начатое дело оказалось невозможным. Просто академический институт этим не занимался. А работа пришла в музей. К тому самому Рабиновичу.
Одно время меня даже не печатали — почти как «врага народа», но вскоре оказалось, что, во-первых, нельзя вынуть моих глав из многотомных изданий, а во-вторых, что меня охотно печатают под псевдонимом. Псевдоним придумал мой старый друг Альберт Кинкулькин.
— Подписывайся ты М. Григорьев — и дело с концом!
И в первый же год «Вечерка»[145]
напечатала целую серию статей М. Григорьева «Из истории столицы». Псевдоним этот был тут же раскрыт Большой советской энциклопедией, напечатавшей в списке авторов: «М. Григорьев (М. Г. Рабинович)», но никаких неприятностей не последовало. Похоже, что высшему начальству было не до меня, а начальство среднее понимало эту кампанию по-своему и считало задачу выполненной, удалив еще одного Рабиновича с высокооплачиваемой должности.