Бывали у нас и чуваши, и казанские татары. Все они являлись приглашать маму и в качестве певицы — в программу концерта, и в качестве устроительницы его. Тогда участие дам-патронесс в подобных делах представлялось само собою разумеющимся.
Но за этими концертами, за печатанием в удельной типографии по протекции отца программ и билетов, за беззаботным щебетом хорошеньких «землячек» зоркий глаз без труда заметил бы и другое.
Я был еще совсем маленьким, когда, при содействии одной из моих юных тетушек, на нашем горизонте возникла стебутовка-"курляндка" Ольга Яновна Стаклэ. По-латышски фамилия эта означает «Живущая у развилины дорог»,
Ольгу Яновну трудно было назвать «барышней»; казалось, скорее, одна из кариатид, поддерживавших на некоторых питерских домах балконы и подъезды, наскучив своей должностью, поступила на Стебутовские курсы. У нее была прекрасная фигура молодой великанши, могучая грудь, руки, способные при надобности задушить медведя, вечная белозубая прибалтийская улыбка на лице, уменье по каждому поводу взрываться хохотом и при первой же необходимости каменеть лицом, превращаясь в этакую статую богини на носу какого-нибудь древнего дракара: брови сдвинуты, глаза смотрят далеко вперед; спрашивается — кто же тут только что заливался смехом, умоляя: «Наталэ Алексеевна, ой нэ сме-шите меня: я — такая катушка, такая катушка…»?
«Катушка» значило в ее языке «хохотушка».
Приезжая довольно часто к нам, Ольга Стаклэ должна была пешком проходить два-три квартала по довольно темным улицам — от вокзала до угла Ломанского. Мама — а еще пуще бабушка — очень волновались по этому поводу. Времена были глухие; в газетах, в отделе «Дневник происшествий», была постоянная рубрика: «Гнусные предложения», и мальчишки-газетчики вопили на углах: «Шесть гнусных предложений за одну ночь!»
Бабушка предупреждала и Ольгу Яновну, и всех молодых женщин, появлявшихся у нас, о серьезной опасности: к ним могли «пристать». И этот термин «пристать» приобрел в моих глазах таинственное и зловещее значение, вроде мрачного сатириконовского «Паганель бодросовал». Что оно значило, я не имел понятия; но мне было ясно, что это «пристать» — нечто чрезвычайно страшное, смертельно опасное.
В один прекрасный день я, как всегда, выскочил в прихожую на очередной звонок и уже за дверью услышал взрывы знакомого курляндского громогласного хохота. Вышла в переднюю и мама:
— Ольга Яновна, что случилось?
— Ой, Наталэ Алексеевна, какое смешное! — задыхаясь, махала руками девушка. — Пусть все сюда — буду рассказать! Иду по Нижегородской, и какой-то — пристал… Идет и идет, пормочет пустяки… Я молчу, он — пормочет… Потом берет меня (затерявшись между пальто, я затаил дыхание: вот оно, сейчас!) за этот вот локоть… Такой небольшой типус, с бородкой… Ну, я поворачивался, я его тоже немного брал за шиворот, немного тряхивал, так, как котенок, потом говорил: «Пойдем ко мне домой, миленький! Я из тебе буду шнель-клопс делать!»
Так он не закотел! Так он как побежал, как побежал… Туда, к Боткинская… А я так пальцы в рот брал, немного свистал, как мальчишка! Ой, не могу!.. Ой, дайте водичка!.. И побежал, и побежал, и так запригал, запригал… Прискочку!
Но не всегда было «такое смешное».
Я сижу в детской, возле желтого шкафчика с игрушками; наверное, у меня не прошел «ложный крупп», посещавший меня часто, как единственная моя серьезная болезнь. Мама, бедная, страшно волновалась, слыша по ночам мой «лающий кашель», а я обожал этот свой «ложный крупп»: мне делали скипидарные ингаляции, сооружая надо мной палатку из простынь. Я был бедуином; скипидар приятно пахнул; меня поили сладким апоморфином, от бутылок которого мне потом оставались разноцветные гофрированные бумажные колпачки… Что еще нужно человеку? Думаю, что я прихворнул тогда, потому что, как мне помнится, ни няни, ни брата не было дома; ушли в сад без меня.
Я вынимаю из шкафа рельсы и паровозики. Эту игрушку я так люблю, что мне даже стали нашивать на штанишки кожаные наколенники: «Ахти-матушки, не напасешься штанов! Так по полу на коленях и бегает!..»
Я увлечен и не слышу звонка. И поэтому дверь в детскую отворяется «вдруг». Мамино лицо появляется в сумерках. Она озабочена.
— Лев! — зовет она шепотом и манит меня пальцем. — Поди-ка сюда!
Мне это не нравится — а что я сделал? — но я подхожу. И мама неожиданно прикладывает палец к губам.
— Ты можешь такую вещь? — спрашивает она меня как взрослого. — Пойти на кухню и отдать Альвине вот этот пакетик? Скажи: «Мама купила шафран». Там Федосья-прачка стирает. Так вот ты ни о чем с ней не разговаривай, а посмотри, стирает она или ушла на чердак. И сейчас же беги сюда. Понял?
Да, я понял; чего тут не понять? Я только не понял, почему такая таинственность! Я вышел в коридор и покосился на переднюю. Там было темновато, но Ольга Стаклэ была заметна и в темноте. Она очень заботливо держала в руках какой-то пакет или посылку…