Я следил за ними неотрывно. Когда данный «глубокоуважатый» казался мне добродушным (женщин-вожатых не бывало до самой войны, до 1914 или 15-го года), я, делая вид, что на дверном стекле нет матовой надписи: «Выходить на площадку до остановки вагона запрещается», пробирался туда и противозаконно вступал в чрезвычайно обогащавшую меня беседу.
Спустя год я уже великолепно знал, что к чему на этой волшебной площадке. Знал, как надо тормозить воздушным и как ручным тормозом. Знал на глаз, за сколько сажен до остановки надо начинать притормаживать. Знал, как вышибает, когда внезапно, взрывом, возрастает сила тока, поступающего в мотор, автомат-рубильник над головой вожатого. Знал даже, что есть и электрическое торможение: надо только ту же ручку контроллера так подать влево, чтобы зубчик-указатель на ее втулке установился правее и выше первых выпуклых индексов на крышке. И два раза в жизни это знание принесло мне вполне весомую пользу.
В 1909 году я с матерью отправился в город покупать какие-то школьные пособия. Верная «десятка» везла нас по Литейному. Публики было немного. Я, разумеется, сидел на своем «плацкартном» личном месте, прижав нос к переднему стеклу; мама поместилась рядом со мной.
Вдруг, при переезде Кирочной, в контроллере что-то вспыхнуло, и над ним взвилось буйное, коптящее (резина же загорелась), зловонное пламя. В долю секунды все сорвались с места, ринулись вперед. Вскочила, охваченная паникой, и мама. И она кинулась бы на площадку, если бы смятение не прорезал мой яростный визг:
— Не надо бежать, он сейчас автомат вырубит!
Чепуха, что я не испугался: я — очень испугался.
Но моя вера в технику была так сильна и безгранична, что меня глубоко возмутило общее невежество: надо же спокойно ждать, пока вожатый, приподнявшись, не вырубит ток, хлопнув по рукоятке на потолке.
Вожатый вскочил со своего хлипкого стульчика, хлопнул по рукоятке, и огонь мгновенно погас.
— Мальчик-то смелый какой! — покачивая головами, удивлялись, сразу успокоившись, пассажиры. — Как завизжит!
А мальчик не был никаким особо смелым. Он был убежден, что надо делать так. Вот он и визжал.
Прошло восемь лет, и я уже потерял способность визжать так пронзительно, как в детстве. Но знание трамвайных дел сохранил.
…Не скажу уже сейчас точно, когда это могло быть: 23 или 24 февраля 1917 года. В двадцатых его числах.
Да, начиналась революция. Но она была первой революцией, которую я видел в своей жизни. Если старшие и те как-то не заметили, как «продовольственные волнения» переросли в восстание, если генерал Хабалов упустил этот очень важный для него момент, то что же удивляться, если я даже представления не имел, что в городе начинается и чем может кончиться? Я не видел причин отказываться от задуманного.
Я задумал вот что. Все те годы я был совершенно помешан на живописи Левитана. В грабаревской монографии я впервые увидел цветную репродукцию «Вечернего звона» и потерял покой: мне хотелось посмотреть на саму картину. Я и сегодня так же влюблен в нее, как тогда.
В справочной части монографии (или на паспарту самой репродукции) я вычитал, что подлинник «Звона» является «собственностью Ратькова-Рожнова».
Не могу уж сейчас установить, какие неточные указания привели меня к уверенности, что этот «Вечерний звон» находился в 1917 году в Лесном, на Старопарголовском проспекте, на одной из принадлежавших Ратьковым-Рожновым дач.
Разумный и взрослый человек быстро пришел бы к мысли, что, кому бы из многочисленных носителей этой сановной фамилии картина ни принадлежала, ее надо искать скорее на Мойке, 1, где жительствовали сразу четыре брата Рожновы, или в Мраморном и Чернышевом переулках, где процветали еще другие важные Ратьковы (почти все — действительные статские советники), но не в захолустье Лесного…
Но я не был ни разумным, ни взрослым. Мне кто-то сказал — я свято поверил, и в тот самый февральский день не нашел себе более уместного занятия, как с утра отправиться в Лесной. (Может быть, это было уже воскресенье 25-го, но я не уверен: занятий в школах не было тогда и в будние дни.)
Туда-то я и проследовал самым обычным способом — на трамвае «шестерке» до Нижегородской, на 21-м до Спасской в Лесном. И очень быстро убедился, что там действительно есть два участка «наследников Ратькова-Рожнова», но ни о каких дачах я картинах на них и слыхом не слыхано. Нет так нет; я пустился в обратный путь.
И вот тут-то и началась одиссея.
Трамваи стали: в городе началась забастовка. День был ветреный, далеко не теплый, с метелью. Пешком я добрался до Лесного проспекта, где-то у Батениной; это был не нынешний, густо застроенный городской проспект, — это было почти что загородное шоссе, с рельсами по одной стороне, с поземкой, метущей поперек, с занесенными снегом пустырями за канавами. И вот на нем, между Флюговым и Бабуриным переулками, я добрался до спокойно стоявших на путях двух или трех трамвайных вагонов.