Однако я упорствовала, доказывая свое, хотя сама так не думала, а скорее, уже была на стороне господина N. Ему было меня отчаянно жаль. У него на лице было написано, что, пожалуй, такие тупицы, как я и мой муж, и погубили культуру с литературой, а не какие-то там подделки и мошенничества. Еще ужаснее было то, что я продолжала твердить, что нельзя служить двум господам одновременно, что его душа расколота похуже, чем у моего мужа, которого он так походя записал в шизофреники и графоманы.
— Вовсе не походя, милая! — в отчаянии крикнул он. — Вовсе не походя! Пойми, я и теперь пытаюсь избавить тебя от черной кармы!
— Что-то не сходится у тебя в твоей вере, не так ли? — горько усмехнулась я, не слушая его.
У господина N. даже челюсть отвисла.
— Давно хотела тебе это высказать…
Последняя фраза была уж и вовсе гадкая, бабья. Особенно, если учесть, что ничего такого я ему не собиралась говорить — ни давно, ни недавно. Как будто господин N. и правда был мне мужем или любовником. Не говоря о том, что какой-нибудь час назад заняла у него денег. Волчица затравленно завыла и бешено заметалась. Но об этом было известно только мне.
Потом я вдруг запнулась, меня затрясло, и у меня из глаз ручьем полились слезы.
Господин N. был до того обескуражен, искренне расстроен, что тут же принялся на все лады клеймить себя самого: что он, дескать, и плохой человек, и плохой отец, и семьянин плохой, и христианин. А я для него всегда была примером доброты, любви, верности, ума, и что вообще он мне многим обязан.
Ах, как я сочувствовала ему в этот момент! Но, что удивительно, чувствовала, как будто меня саму разрывает на части. Я что-то бессвязно бормотала, не в состоянии найти верные слова, не в силах поймать его на лжи, которую чувствовала не только в излагаемых им аргументах, а во всем его личности. Как же я себя ненавидела! Я его благодарила, готова была ему руки целовать, а в горле у меня клокотала желчь. Снова моя душа раскололась на две непримиримые части — женщины и волчицы. Особенно гадким в эту минуту казалось волчице это чужое супружеское гнездышко, где ежедневно свершались пошлые мещанские совокупления.
К счастью, уже через минуту мне удалось взять себя в руки. Я промокнула платочком слезы. Оба расстроенные, мы снова умолкли, и некоторое время смотрели в окошко, за которым сонно трепыхались московские тополя. Разве господину N. было известно, что такое умирать каждую ночь? Мне вдруг стал безразличен наш спор. Тем более что я не сомневалась — как бы он себя не клеймил позором, в глубине души сознавал, что он почти ангел, почти готовый памятник самому себе.
Словно прочтя мои мысли, господин N. простодушно признался, что именно так он себя и ощущает.
— Что же мне делать с этим внутренним памятником? — кокетливо улыбнулся он, — Что же мне делать, если я действительно чувствую себя невинным ангелом?
И перекрестился. Нам обоим было ужасно неловко оттого, что мы так злы друг на друга, но не находим в себе решимости друг другу это выразить.
— Мне пора, — соврала я. — Как раз сегодня пришла срочная работа, какие-никакие деньги, опять придется сидеть всю ночь…
— Извини, — кисло сказал господин N., — жена не сможет выйти к тебе попрощаться, она уже легла спать.
Как отвратительно было волчице это позорное человеческое лицемерие!
В полуобморочном состоянии я поскорее выскочила на улицу, чтобы ему из вежливости не пришлось чмокать меня на прощанье в щеку. Ну вот, я уже не могла бывать даже в доме деликатнейшего и терпеливейшего господина N., — а ведь он был последней ниточкой, связывавшей меня с миром людей, последней живой душой, которая отзывалась на мои стоны!
Мне казалось, что я бежала долго, но, упав в парке на скамейку и увидев бронзового идола Руставели, поняла, что всё это время лишь бессмысленно металась по району. Низ живота свело мучительной болью. На соседних скамейках расположились бомжи и явно наркоманящая молодежь. Жуткого вида мужчины и женщины. Но и они составляли пары. Любились, ласкались. Я смотрела на них с завистью и отвращением. Я была бы рада причислить себя хотя бы к этим человекоподобным, но, увы, мой волчий генокод не позволял мне затесаться даже среди этих отбросов человеческого общества. Изящный и одухотворенный Руставели, как заоблачный идеал поэта и человека, едва просматривался, оплетенный, как лианами, горячими, сверкающими лучами заходящего солнца. Витязь в Тигровой Шкуре. Шкуру, естественно, содрал с какой-то бедной тигрицы. А где-то на другом конце Москвы жил-поживал его собрат-поэт, освежевавший меня. Витязь в Волчьей Шкуре.
В дорогу, в дорогу! Я поймала себя на том, что прощаюсь с жизнью, как прощается с мужем ни во что не верящая солдатка, не видящая впереди ничего, кроме трагического исхода. Мир в моем спутанном сознании был подобен нескончаемому грохочущему камнепаду. Если бы в этот момент кто-нибудь сунулся ко мне с утешениями, вроде экклезиастового «всё пройдет…», со мной бы, наверное, случилась истерика.