Так, на первый взгляд мирно и спокойно, течет жизнь учащихся в институте. И мне говорил мой брат, прочитавший эти записки: «Зачем, в сущности, ты описываешь эту жизнь, ведь она мало чем отличается от прежних, нормальных условий жизни и вовсе не характеризует нашу беженскую жизнь в эмиграции?» Я с этим не согласен, и если мое описание произвело на него такое впечатление, то это произошло потому, что я описал этот уголок русской жизни на чужбине как самостоятельный этап жизни нашей учащейся молодежи, стоящей особняком от давящей гнетом беженской жизни и общественных настроений.
Если на меня лично жизнь среди детей и юной молодежи произвела такое умиротворяющее впечатление и дала возможность нравственно отдохнуть от всего пережитого, то это не значит, что все здесь обстоит благополучно. Один бывший товарищ прокурора, служащий в канцелярии института, говорил мне, что он пробовал вести дневник, но это получалось как бы сплошной пасквилью, так что он бросил свою затею. Я смотрю на это иначе, и мне думается, что, может быть, мне удастся объективно, не замалчивая отрицательных явлений, описать ту обстановку, которая сложилась в беженской средней школе и характеризует людей, близко ставших к воспитанию юной молодежи в эмиграции.
Я помню и, вероятно, всегда буду помнить проповедь институтского священника, произнесенную им однажды в церкви во время обедни. Я был тогда еще новым человеком в Бечее и никак не мог понять, почему слова батюшки обращены к учащейся молодежи. Проповедь была сильная, яркая, красочная и в высшей степени характерная для беженцев. Указывая на царящую среди русских беженцев злобу, взаимную вражду и рознь, батюшка, ссылаясь на тексты Священного Писания, призывал опомниться, умирить злобу и прекратить ссоры. Зачем эти интриги, сплетни, гадости и мерзости, которыми теперь только и живет русское беженство? «Зачем подставлять друг другу ножки?» - сказал он. «Опомнитесь!» - взывал священник с амвона.
Церковь хотя и принадлежала институту, но обслуживала и местную колонию беженцев. Здесь можно было видеть всех русских, проживающих в Бечее. В большие праздники, в особенности на Рождество и Пасху, а также в Великий пост церковь всегда переполнена беженцами. К сожалению, и возле церкви сплелась интрига, и враждующие элементы, встречаясь в храме, не кланялись друг другу.
Повторяю, впечатление от этой проповеди было сильное, но вскоре после этого и сам батюшка поднял громкий скандал, поссорившись с регентом институтского хора (преподавателем русского языка). Батюшка во время проповеди с крестом в руках громил регента, стараясь опорочить его перед русскими людьми. Для всех, конечно, было ясно, что батюшка сводит личные счеты, а форма, в которую облек свою громовую речь проповедник, была в высшей степени неприличная, тем более что присутствующий в церкви регент не мог защищаться и возражать.
Долго еще потом эта история была злобой дня, причем сторонники того и другого старались примирить их, но они так и остались непримиримыми врагами. Меня лично удивило лишь то, почему священник отец Жолткевич, говоря проповедь, обращается не к учащейся молодежи, не к детям, а к взрослым, которых насчитывается в церкви десятками. Ведь церковь заполнена институтками, для которых служит священник. Я убедился, что в большинстве эти дети-подростки даже не понимают, что говорит священник-обличитель.
Много раз я уходил из церкви возмущенный содержанием проповеди. Зачем раскрывать детям беженские дрязги и вводить их в эту атмосферу зла, интриг и беженской неурядицы? Несомненно, это отзывается так или иначе на учебно-воспитательном деле и иногда вовлекает в интригу воспитанниц.
Но еще хуже, когда такая борьба бывает замаскированной, скрытой, подпольной. Мы были поражены, когда узнали, что Державная комиссия завалена анонимными письмами из Бечея. Все эти доносы, которые, кстати сказать, в большинстве случаев совершенно правильно изображали жизнь вокруг института, предъявлялись начальнице института, когда она бывала в Державной комиссии, и потому очень скоро они делались достоянием всего Бечея. Конечно, всех интересовало не содержание доноса, так как и без того все знали всю подноготную институтской жизни, а прежде всего вопрос о том, кто писал эти доносы.
Простор для сведения личных счетов был большой. Начинались сначала догадки, а потом более определенно назывались фамилии, кто мог бы писать эти доносы. И, конечно, в первую очередь назывались те лица, которые не пользовались расположением начальницы института или находились во враждебном отношении с более сильными в служебном положении. Набросить тень можно было на кого угодно. Фамилии назывались громко, и нарочно громко, и человек совершенно неповинный получал кличку доносчика.