Еще сильнее произвело на нас впечатление самоубийство в госпитале Александра Александровича Кистяковского, предводителя дворянства Переяславского уезда Полтавской губернии. Он давно поговаривал о самоубийстве и признавался нервнобольным. Это заставило его родных уговорить его поехать лечиться в Лобор. А. А. Кистяковский, которого незадолго перед этим консультировал мой брат, согласился пройти курс лечения и прибыл в мае в Лобор. Мне Кистяковские приходились в некоторой степени свойственниками, и я был рад этой встрече. А. А. высказывал тоже свое удовольствие быть в моем обществе. Кистяковский ночевал у меня в комнате, и меня встревожило то, что он страшно возбужден. Я сказал об этом брату, который и посвятил меня в его болезнь. Но это было только начало.
На третью ночь Кистяковский почти не спал. Был настроен на пессимистический лад и несколько раз говорил мне о самоубийстве. Уже поздно ночью А. А. заявил мне, что он здесь не останется и лечиться не хочет. Я опять сказал об этом брату. Н. В. дал Кистяковскому какие-то капли и долго беседовал с ним, убеждая его пройти курс лечения. Утром А. А. начал укладываться. Брат сказал мне, чтобы я попробовал уговорить его не делать этой глупости, но Кистяковский стоял на своем и уехал. На меня лично произвело впечатление, что ему просто не понравилось тут, причем на него ужасное впечатление произвели кукольные больные. «Как вы можете жить с такими?» - говорил он мне. В два часа после обеда нам сообщили с вокзала, что под поезд бросился какой-то русский, по-видимому, из госпиталя. Это был А. А. Кистяковский. Его похоронили в Лоборе, когда несколько дней спустя приехали его жена Инна Павловна с дочерью Ксенией Александровной Ингистовой. Через месяц брат Кистяковского Игорь (бывший министр внутренних дел при гетмане) распорядился перевести тело покойного в Загреб, где недавно была похоронена дочь А. А. - Нина.
Таковы впечатления о нашей госпитальной жизни в Лоборе, но они были бы неполны, если бы я не упомянул, что и здесь мы встретились с большевиками. Курсистка Морозова, туберкулезная, по-видимому официальная агитаторша, успела совратить нескольких солдат из туберкулезного отделения и внести в эту камеру определенное настроение, но это было своевременно замечено, и агитация эта дала результат в отношении только одного больного солдата Беляева, так как остальные поумирали. Беляев же вышел из госпиталя и уехал в Россию. Санитарка Катица (хорватка) получила от него несколько писем из Мелитопольского уезда. Беляев расхваливал большевистские порядки, описывая, что он как больной получает денежное содержание и живет отлично. Впрочем, он пишет, что, возвратившись домой, он никого из своих не застал дома и вошел в пустую хату, окна которой были заколочены. Куда девались его родные - никто не знает.
* * *
Эта больничная атмосфера напряженной жизни с ее ночными истериками, припадками, постоянными смертными случаями, скандалами и неприятностями была несколько неприятна, но по сравнению с тем, что пришлось испытать до этого, жизнь при госпитале казалась мне спокойной. У меня была своя личная жизнь. Я был сыт. И это особенно ценилось теперь. Мы с братом часто вспоминали, как мы голодали и как невероятно тогда казалось, что мы опять будем сидеть за столом, покрытым скатертью, есть ножами и вилками и пить чай из чашек. Несбыточными тогда казались мечты даже о манной каше с сахаром, а тем более о стакане кофе. Мы голодали одинаково еще в России, а потом я в Болгарии и Румынии, а он - на о. Лемнос. Мы голодали вместе еще не так давно в Загребе и отлично понимали состояние тех больных, которые набрасывались на больничную пищу, говоря, что здесь земной рай по сравнению с теми условиями, в которых они живут в своих колониях.
На душе было мрачно, но среда русских людей, в которой протекала наша жизнь, всегда напоминала нам, что мы попали в исключительно благоприятные условия и в этом отношении мы счастливее других. Полная обеспеченность, вполне сносная пища, отсутствие забот о завтрашнем дне давали нам тот душевный покой, которого лишено было громадное большинство беженцев. Мой брат получал на всем готовом 150 динар в месяц, а я вносил получаемое мною пособие в общую кассу за стол. И так мы жили, не имея никаких забот.
Мой день был распределен и удивительно походил один на другой. Я вставал утром, пил кофе, убирал посуду и шел в столовую заниматься музыкой. До 12,5 часа я играл на пианино. После обеда я шел гулять, какая бы погода ни была, и бродил по горам и лесам до 4,5 час дня. Возвращаясь к этому времени домой, я заваривал кофе, который мы с братом пили всегда около пяти часов, а ровно в 5 часов у меня был урок музыки, после которого я опять играл на рояле до ужина, подготавливаясь к аккомпанементу или разучивая трио. После ужина обыкновенно бывали лекции, чтения, муз. вечера, но я очень часто пропускал эти вечера, предпочитая поиграть на рояле. И это были мои любимые вечера.