Так шли дни за днями, монотонно, с вечной тяжестью на душе, но я сознавал, что жаловаться на судьбу мне не приходится. Благодаря брату моя беженская жизнь протекала безболезненно в материально обеспеченной обстановке. Угнетало меня не это, а то, как долго будет продолжаться такое состояние. Для меня эта жизнь не существовала. Я смотрел на нее как на этап в жизни, как на временное положение, и ничего другого, кроме возвращения в Россию, для меня не существовало.
Надежда у меня не угасла. Я не допускаю мысли, чтобы мы обречены на вечное скитание или сделались эмигрантами. А если бы это и случилось, то я мог бы смотреть на эту жизнь только как на процесс медленной смерти. Отсюда исходили мои взгляды на мою беженскую жизнь, и меня ничто не могло бы удовлетворить, тем более что я отлично понимаю, что устроиться так, чтобы жить хотя бы безбедною жизнью, я никогда не смогу.
В России я был редким специалистом, а здесь мои знания и опыт никому не нужны. Я был занят весь день и вел правильный образ жизни, стараясь сохранить свое здоровье на случай, если нам суждено вернуть
Корзинки эти были нарасхват. Не было, вероятно, ни одной дамы, которая не просила бы меня сделать корзинку. В особенности спрос на них был к осени, когда начинался грибной сезон. Впрочем, дамы утилизировали мои корзиночки еще для своих рукодельных работ. Мне совестно было продавать их, и я, конечно, с удовольствием делал эти корзинки каждому, кто просил. Этот своего рода физический труд после обеда, и притом почти ежедневный, по-видимому, отлично влиял на мое здоровье, так как я чувствовал себя бодро и заметно поправился.
Это лето было для меня особенно значительным. Я получил в июле первое после нашей разлуки в 1919 году письмо от дочери. Для меня это была большая радость, и я долго жил под этим впечатлением. На душе стало как-то спокойнее. Моя Оля избрала единственный правильный путь, отдавшись всецело искусству. Эта область, которая меньше всего затрагивалась в политическом отношении большевиками и как-никак обеспечивает существование в Советской России. В ее письме проглядывала также надежда увидеться, и это как нельзя было кстати, так как я чувствовал, что начинаю поддаваться общему настроению и делаюсь пессимистом. Письмо это принесло мне и новое горе. В прошлом году почти одновременно умерли в Харькове моя сестра Екатерина Васильевна с мужем В. Н. Алчевским и брат Владимир. Установлено также, что погиб во время боев мой племянник, молодой доброволец Саша Краинский.
Почти одновременно я получил из Чернигова письмо от Мани. Письмо грустное, печальное, и в этот раз деловое, вызвавшее во мне беспредельное чувство обиды. Я уже не раз упоминал, что веду свои записки с 1903 года, то есть более 20 лет. Записки эти до 1919 года носили совершенно другой характер. Я вовсе не касался в них своей личной жизни, как теперь. Это был сырой материал с ценными и притом весьма редкими документами и статистическими данными, относящимися к исследованиям вопросов криминологии. Этот материал служил мне всегда основанием к разработке вопросов тюремоведения и исследования детской преступности, которые появлялись в печати как мои статьи, брошюры и специальные издания. Перед приходом большевиков, опасаясь уничтожения этих записок, я сдал их на хранение в украинский музей Тарновско-го в Чернигове, запрятав их собственноручно под спуд в самой дальней комнате, в отделе старых книг и документов.
Теперь большевики изъяли мои записки из музея и, конечно, они разойдутся по рукам господ комиссаров и своевременно будут ими брошены. Большевики хотят издать мои записки, и через Маню я получил запрос, согласен ли я на это.