Я пролежал почти месяц. Несмотря на высокую температуру, я не терял сознания. Мысль моя работала ясно, и я даже чувствовал себя бодро. Я сам умывался и вставал, когда мне было нужно. Но ослабел я тогда, когда начала падать температура. Я не думал поправиться и был глубоко убежден, что я умру. Я был готов к этому, но удручала меня только одна мысль. На кладбище в с. Кашино нет ни одной русской могилы, и я решил просить председателя загребской колонии, моего товарища детства полковника Н. Н. Стреха, чтобы меня похоронили за счет колонии или в Лоборе с русскими, или в Загребе. Но в этот день к вечеру температура несколько упала, и я видел по Николаю Васильевичу, что кризис миновал. Я поправлялся медленно, но опять начал свои уроки музыки и понемногу возобновил игру на рояле.
Мой брат уверяет меня, что ему здесь нравится и что в этом тихом уединении он будет иметь возможность продолжать свои научные работы. Мы с Надеждой Петровной рассуждали иначе. Она первое время говорила, что готова повеситься на первом суку, но потом обвыкла. А я... Я все думаю и думаю.
И кажется мне, что так мрачно еще не было никогда. Я ложусь спать поздно и работаю. Теперь я прочитываю свои записки, обрабатываю их и дополняю некоторые места, потому что хочу отправить их на сохране -ние в Польшу к Зине Александровне Чеповской. Мне самому не верится, что все это было и что я действительно пережил тот кошмар, который описан в моих записках. Я был там, где гибли не тысячами, а десятки тысяч людей, и я остался в числе немногих, кто спасся в этом аду. И мне думается, что все-таки тогда было лучше.
Там, среди лишений, была жизнь, а здесь чувствую себя заживо погребенным и не знаю, какие лишения тяжелее теперь - или те, что были тогда - голод, холод, жизнь в постоянной опасности, в грязи, на полу, на земле, на снегу, в камышах, в арестантских, наконец, в темных трюмах, перегруженных и зараженных кораблей. Там было тяжело. Усталость иногда бывала столь велика, что, казалось, нет больше сил терпеть эти лишения. Но жила душа, свободная, независимая, и чувствовалась жизнь. Была надежда, вера и упование на будущее. Мы были ближе к России и среди своих...
Теперь я живу без лишений, в чистой, уютной комнате. На столе стоят цветы. В окно чуть не падают яблоки. Тихо, спокойно. За ужином я выпил рюмку водки. Мы ели грибы в сметане и курицу под белым соусом, а потом мне захотелось выпить вина, и я выпил его. Перед ужином я ходил гулять и долго сидел в раздумье на мостике. И я знаю, что лягу спать на чистые простыни и надену чистую рубашку. Казалось бы, чего больше! Ведь было время, когда рубашка не менялась тридцать дней и больше.
Мне говорят, что нужно жить настоящим, стараясь отгонять тяжелые мысли о будущем. И я думаю: счастливы те, кто имеют это настоящее. У меня его нет. Тем не менее я живу и целый день занят. Утром до 12 часов я имею уроки музыки. После обеда до 3 1/2
часов я свободен и обыкновенно читаю, лежа на кровати. В половине четвертого у меня опять урок, после которого я играю на рояле до 7 часов вечера. Я учу 14-ю сонату Бетховена, и в этом весь интерес моей жизни. Перед ужином я гуляю. Иду или по шоссе, или подымаюсь в горы. Оттуда я вижу Сесветы, где живет доктор Любарский, и виден вокзал железной дороги, идущей на Вену. Отсюда я часто вижу вдали, почти на горизонте, стелящийся от паровоза дым вечернего поезда, идущего на Вену. И мне думается: есть же люди, которые живут нормальной жизнью, куда-то идут, что-то делают, имеют свой угол, не разорены, не выгнаны из своего дома.Мы получаем почту через день, и это вызывает во мне жуткое чувство оторванности от всего мира. Конечно, мы ждем с нетерпением газету «Новое время», которую я читаю по вечерам, весь уходя в нашу русскую жизнь. Ведь это единственное, что связывает нас не только с Россией, но и с русскими беженцами. Единственный русский, которого мы видим иногда, - это военнопленный Клюевский (Максим Александрович), служащий кучером у помещицы в 3 километрах от нас. Еще в 1915 году, будучи солдатом 79-го Куринского полка, он попал подо Львовом в плен и с тех пор безвыездно живет в этих местах.
Наше первое знакомство было оригинальное. Он пришел к нам, узнав, что сюда назначен русский врач. Оказалось, что Клюевский по-русски не говорит. Он забыл русский язык совершенно. Клюевский происходит из мещан станицы Славянской на Кубани и хлопочет теперь о выезде на Родину. Девять лет он тоскует по своим и говорит, что никак не может примириться с жизнью среди чужого народа. Все здесь для него чужое, противное, и он с тоской говорит, что эти 9 лет для него были тяжелой пыткой. Он жил только надеждой, что вот-вот что-нибудь переменится и он возвратится на Родину. Теперь он решил ехать даже в том случае, если бы ему угрожал расстрел. Мне трудно говорить с Клю-евским, так как я не вполне понимаю его. Но я вижу, что человек этот пережил тяжелое горе...