Уборкой околобарачной территории по многолетней лагерной традиции занимались только петухи и самые захудалые черти. Пойти на уборку означало то же самое, что записаться в их ряды. Администрация использовала это для того, чтобы всегда иметь формальный повод для наказания – «отказ от благоустройства территории». Обычно пять суток карцера с выводом на работу. Кто-то после двух-трех раз ломался. Кому-то было все равно – лишь бы не били. Кто за пайку хлеба, кто за «боюсь», кто в погоне за призраком досрочного освобождения. Но прикоснувшись единожды к метле – попадаешь в другую касту, из которой обратного пути нет. Поэтому ни о каком «благоустройстве» ни для меня, ни для Славки с Медведем, ни для кого из окружавшей нас компании не могло быть и речи. Трюм – так трюм.
Но была весна. И потому, несмотря на все неурядицы, на душе было легко и не мрачно. Зиму пережили – год долой. А значит, сидеть, худо-бедно, на год меньше. Теплеет… На душе теплеет.
И как обычно, разговоры об амнистии.
В лагере только об этом и говорят, только в нее и верят, только на нее и надеются. Ради нее ведут себя согласно кодексу ИТУ. По крайней мере, стараются так себя вести. Проще говоря, подгоняют лагерную биографию под эту драгоценную, долгожданную, необходимую как воздух амнистию. Амнистия – вторая жизнь.
Мне же надеяться было не на что, а ждать ее – тем более. Поэтому, сидя на бревне с лопатой, растягивал вместе со Славкой и Медведем очередной перекур. Вокруг, разбившись по двое-трое, курила остальная часть бригады. Поодаль, на возвышении, сидел Мешенюк, постукивая веткой по голенищу.
– Так, хорош курить, пошли работать!
Народ нехотя зашевелился и побрел к лопатам, к носилкам, на ходу натягивая рукавицы и чертыхаясь. Нам со Славкой было предписано перетаскать кучу опилок и веток от эстакады на ровное место, для дальнейшей переброски в самосвал. В помощь был придан молчаливый, люто ненавидящий Захара, Мешенюка, лагерное начальство и всю советскую власть парень по кличке, как, собственно, и по национальности, Гуцул.
Интересно, что сел он тоже за лес – еще на воле где– то в Карпатах занимался его валкой, разделкой и торговлей. Так же, как и Славка, только на более кустарном уровне и практически в одиночку. Посадили его за хищение в особо крупных размерах на десять лет. По-русски говорил он с сильным карпатским акцентом, смешно, но очень искренне. Давно, в самом начале срока, по глупости Гуцул ляпнул кому-то, будто бы у него на воле в лесу закопана банка с тридцатью тысячами рублей на «черный день». Разумеется, все это тут же доложили Захару. С того дня Гуцул попал на жесткое «моренье» и весь разделочный сезон, в пятидесятиградусные морозы, простоял на дровах. Одному Богу известно, как выжил. Захар периодически проводил с ним беседы на тему отправки письма родственникам, дабы те банку откопали и Гуцула подогрели. Разумеется, и Захара бы не забыли. А коли не забыли, тогда и место потеплее нашлось, и на «пиздюлях поменьше бы крутился».
Гуцул был либо насмерть стоек, либо смертельно жаден. В существовании банки не признавался ни Захару, ни оперчасти. А потому на полном основании был приставлен к нам со Славкой третьим. Наши – носилки, его – лопата.
– Давай грузи шустрей, до вечера надо все очистить, – подгонял периодически Мешенюк.
– У-у-у, эгныда заморска, – бубнил под нос Гуцул, провожая его злым взглядом. Букву «г» он выговаривал на украинский манер, а вместо «и» говорил «ы». Получалось очень смешно. Мы со Славкой хихикали, Гуцул сохранял каменное выражение лица. Но человек он был добрый и даже душевный.
– Ну, расскажи Александру про банку с червонцами, – подначивал его Славка, – за что тебя Захар целый год морит?
– Та ну яво пыдора…
– Расскажи, расскажи, что он тебе предлагал?
– Шо предлагав?.. Заготоуку у столовой. Досрочно ос– вобождэнне. Шо у нэво у козылыной башкэ ишо есть? Он усэм то прэдлагаэт, колы гроши на карманэ звэнят. А шо до банки – так я напыздэв.
Мы засмеялись. Гуцул вместе с нами. Глаза его, грустные, на миг вспыхнули и опять погасли. Лицо вновь обрело угрюмое выражение. Было видно, что он давно не улыбался и привык жить настороже.
– Я пэсни твои, Александр, часто слушал. Сам слухом нэ располагаю, потому нэ спою на память… Очень душевны пэсни.
Он помолчал и добавил:
– Захар тэбя тоже морыть начынет. Но ничего, ты крэп– кий, хэр воны шо с тобой изладят.
– Захар сказал, что Гуцула до конца срока на дровах держать будет, – ядовито ухмыляясь, вставил Славка.
– Во-во… Грэшно говорыть, но зымой там и устрэ– тимся.
По этому поводу дружно выматерились и потащили очередные носилки к самосвалу.
Глядя на копошащуюся по всей территории бригаду, на это скопище подневольных людей, занятых рабским и бесполезным трудом, я почему-то вспомнил египетские пирамиды.
И там, и здесь – рабы. Но от тех все же осталось великое. А что останется от этих? От нас? Остаться бы самим. Выжить, дожить, дотянуть. А для этого нужно строить свою, лагерную пирамиду. Пирамиду человеческих отношений, которая, выстрой ее неправильно, рухнет и похоронит тебя под собой, не хуже египетской.