Шкловский говорил о «Кюхле»: «Это книга, которую можно читать».
Сейчас завелось хорошее слово: читабельный.
Из разговоров с Тыняновым:
Я жалуюсь ему на то, что в своей работе невозможно вырваться из-под его точек зрения. Что это часто – очень мучительно.
Тынянов: – А вы не обращайте на меня внимания.
Я: – Невозможно.
Т.: – Вот мы в университете страдали от другого. Мы страдали от того, что наши учителя ничего не понимали. Решительно ничего.
Я: – А мы страдаем от того, что учителя понимают слишком много…
Т.: – Да. Это тоже нехорошо.
Бернштейн, когда не бывает глуп – бывает умен. Не так давно он, сменив гнев на милость, расспрашивал меня о работе.
«Знаете, Сергей Игн., я имела несчастье поговорить о своей работе с Юрием Николаевичем в течение получаса; и теперь не знаю, с какого конца начинать».
«Да. Этого никогда не следует делать… А впрочем… Года четыре назад, когда Ю. Н. не был еще гениален, он мне давал очень и очень дельные советы».
Что за непорядочное, в сущности, занятие. Подумать только! Если бы я по оплошности (разумеется, непростительной) оставила свою «Записную книжку» на одном из столов одной из комнат, в которых происходят ученые собрания членов Гос. Инст. Ист. Иск., – скольких добрых людей могло бы перессорить это обстоятельство.
Впрочем, я могу сослаться на величественные примеры Вяземского и Пушкина.
Кроме того, все добрые люди и без того перессорились.
У меня есть нравственная система, но она складывается не столько принципами, сколько предрассудками.
Принцип – это такое представление о долженствовании, обязательность или разумность которого его обладатель может объяснить хотя бы субъективным образом.
Предрассудок, напротив того, всегда заимствуется из готовых систем нравственности и объяснен быть не может, что, однако, нисколько не уменьшает момента
По своим этическим вкусам (именно вкусам, а не теориям и не поступкам) я очень близка к канонической морали, к нормам здравого смысла и порядочности.
И все это не более как привычка чувств и предрассудок мысли, потому что никакая телеология добра (безразлично: религиозная, философская, социальная, индивидуальная) не может быть мной усвоена.
Один из моих ни на чем не основанных предрассудков: мне неприятен разврат.
Разврат есть, собственно, род обнажения приема (без всякого скверного каламбура), разврат – это наслаждение, лишенное мотивировки.
Бессмысленно называть проститутку развратной женщиной – в проституции мотивировка (т. е. деньги) как раз выдвинута на первый план.
Когда женщина живет с любовником (одним), то у нее есть мотивировка любовью или хотя бы только
Когда женщина живет с мужем, то у нее есть мотивировка семьей.
Когда женщина начинает жить с разными людьми одновременно (притом не будучи проституткой, т. е. не зарабатывая на этом), то подыскать мотивировку становится затруднительным – и начинается разврат (т. е. один из видов разврата).
Я говорю о женщинах, потому что на женщинах всегда все заметнее.
Развратный мужчина может быть в то же время честным, умным, приятным человеком. Средняя женщина в разврате почти всегда психически гибнет.
У нее все написано на лбу, и постепенно ее всю заполняет гнусность; гнусность слов, мыслей, поступков, гнусность всего жизневосприятия.
Мне удалось встретить удивительную женщину. Ее нельзя назвать иначе как развратной (по отсутствию всяких границ и задерживающих моментов, которые ее отличают); и при этом, как она сама говорит, к ней «ничто не липнет», т. е. у нее нет чувства, что
Вяземский писал: «Я никогда не чуждался разврата и развратных, но разврат чуждался меня» – это то самое.
Умирающий в нищете и страданиях сифилитик представляет собой явление менее антисоциальное, нежели цветущий и довольный судьбою жуир, который, пресытившись развратом, превращается в доброго семьянина.
Женщина, о которой я говорю, тоже своего рода общественный соблазн; показательный пример для пропаганды разврата; доказательство того, что предаваться ему можно безнаказанно.
В ней нет ни одного оттенка гнусности. Воспитание дало ей безукоризненную выдержанность манер, за которой разве самый опытный глаз угадает темперамент (я знаю очень и очень опытных людей, которые кардинально ошибались).
Ее ум не утратил свободы; чувства не огрубели, нравственные представления (за исключением одной области) не спутались.
Чувство юмора уберегло ее от цинизма, потому что для цинизма нужна всегда доля тупой серьезности – ирония столь же несовместима с цинизмом, как и с ханжеством.
Все дело в том, что для нее это подлинная ценность, дело жизни, а не трепание, не препровождение времени.
(Припоминается мне по этому поводу mot Фелисы Максимовны. Она говорит, что многие барышни целуются потому, что иначе не умеют разговаривать с мужчинами.)
В разврате у нее очень много простоты и прямоты (даже до наивности) и ни малейшего подхихикиванья.