14 апреля Бытовой, очень оживленный, вошел в редакцию «Звезды».
– Ну что, Бытовой, живешь? – спросил один из сидевших в редакции.
– Живу!
– Ты вот живешь, а Маяковский помер.
– А я как раз его хоронить еду, – ответил Бытовой, нисколько не смутившись.
Рассказывают, будто бы со слов Л. Ю., что Маяковский будто бы уже стрелялся – чуть ли не два раза, – но всякий раз из нового револьвера, а первый выстрел чаще всего дает осечку. Будто бы М. перед самоубийством опять купил револьвер – из него и стрелялся, хотя у него нашли два или три старых заряженных.
Говорят, что двух тысяч не оказалось.
Анна Андреевна рассказывала: будто бы М. накануне просил знакомую женщину (М. Тернавцеву) поехать к нему ночевать. Она отказалась. Он попросил ее звонить ему каждый час по телефону. Она звонила всю ночь, и они разговаривали. Под утро его голос ответил: «Звонить больше не надо», и трубку повесили.
В последний приезд Шкловского мы с ним всё перезванивались и не могли друг до друга дозвониться. Я пришла к нему в день его отъезда, в 9 часов утра, в Европейскую. Он занимал довольно большой и гнусно-гостиничный номер: кровать, уж чересчур двуспальная, под бурым одеялом, большой умывальник, с виду вполне благопристойный, но который ассоциируется не с чистотой и свежей, льющейся из крана водой, а с водой, стекающей в раковину, насыщенной грязью, мыльной пеной и волосами. Форточка в комнате не была открыта, и вещи лежали, как они по утрам лежат у неаккуратных мужчин, – В. Б. в последние годы стал очень аккуратен на книги, и рукописи, и на все, что его интересует, но, конечно, не на подтяжки.
В. Б., без пиджака, с завернутым вовнутрь отворотом рубашки, невеселый, быстро писал у покрытого скатертью стола. На столе – пол-бутылки «Токая» и раскрытая коробка шоколадных конфет. Я стала пить. Он все сердился, что не ответила ему на письмо:
– Подлость! Вы отнеслись к этому как к литературе и собирались писать историческое письмо; надо было ответить открыткой.
Я испытывала неловкость, какую обыкновенно испытываю при встрече с человеком после обмена лирическими и многозначительными письмами. Эпистолярная серьезность быстро тает. В жизни мы принадлежим к кругу людей, которые бывают серьезны только под влиянием аффекта.
Письмо – совершенно искусственная структура. Стилизация и стилистические реминисценции, игра с собственным отражением, смелость выражения, рожденная уверенностью в том, что прямой и мгновенный ответ не перережет поток монологической речи, – все это меняет и перемещает в письме все соотношения действительности. В письме искусственно изолируется и фиксируется какой-то участок фактов и некая протяженность настроений. Человек, который, горестно, искренне мучаясь, не моими, конечно, а своими страданиями, писал мне о моей вине и вообще о подлости и о скуке, теперь смотрит на меня рассеянно, не только не требуя ответа, но неприкрыто скучая при моих попытках ответить. Что делать – порыв серьезности, почти случайно зафиксированный на ссорах с друзьями, на усталости, на Маяковском. Нельзя же, в самом деле, предъявлять человеку письмо как улику, как документальное подтверждение нравственных претензий. Я не написала В. Б. исторического письма, но обдумывала его в течение нескольких дней. Ни одну из придуманных мною важных, серьезных, имеющих отношение к основам жизни фраз я не сказала ему при встрече, потому что у него не было охоты слушать, а у меня потребности говорить.
После вина (Шкловский вообще пьет, чего прежде никогда не было) мы пошли в Изд-во Пис<ател>ей. Шкл<овский> предлагал проспект книги о возникновении городов (или что-то в таком роде; во всяком случае, никак не литература), Алянский, с темно-желтой голой яйцевидной головой, с большим острым носом, похожий на Блока в гробу, принимал проспект.
В. Б. говорит об Алянском: «Я уважаю Ал. за то, что он четыре года пролежал собакой у ног Блока и лизал ему ноги, когда Блок был очень одинок».
Ал. читал проспект с удовольствием.
Шкл.: – Так понравится правлению книга?
– Очень понравится. Им не понравится только одно – ваша фамилия… но это как-нибудь обойдется.
Потом мы поехали на Каменноостровский на кинофабрику. Съемки как раз не было. Я ходила по пустым павильонам. Кроме того, что павильон гораздо техничнее театральных кулис, все, что в нем находится и происходит, еще гораздо меньше, чем в театре, похоже на то, что в конце концов получается.
Разговаривали мы уже мало. Он говорил, что ухаживает за Ахматовой и уговаривает ее носить шелковые чулки. По временам вспоминал и начинал сердиться:
– Переезжайте в Москву! Вы все кончите здесь тем, что станете учителями средней школы.
– Это третья профессия, В. Б.
– Кроме третьей, надо иметь вторую. Переезжайте в Москву.
– А первая профессия когда же?
– Будет и первая профессия. Надо подождать.
– Вы чересчур оптимистичны; вы думаете, что можно напечатать вещь, написанную почти всерьез. Вам, правда, иногда можно. Мы же в наихудшем положении; мы недостаточно известны для того, чтобы нам спускали, и достаточно известны, чтобы нас подозревали.