Впервые, смутно еще, это померещилось мне в ранней юности. Годы Гражданской войны – город занимала Красная армия. На улицах стреляли. На обратном пути из школы пришлось зайти в подворотню. В подворотне стоял студент, и на ступеньках присела женщина в платке, с кошелкой. За углом трещал пулемет; вдалеке что-то ухало. Женщина очень боялась, вздрагивала, шептала, крестилась. Треск вдруг прекратился. Мы выжидали в тишине. Потом женщина встала, взяла кошелку.
– Погоди, тетка, – сказал студент, – не время сейчас ходить.
– Нет, уж пойду, – в наступившей тишине она говорила совсем спокойно, хотя за несколько минут перед тем бормотала и всхлипывала, – пойду, печка у меня затопленная.
И тут вдруг до меня дошло – еще смутно, – что она боится иначе, чем я. Что она боится пулеметного треска и вздрагиванья земли при далеких раскатах (мне было шестнадцать лет, и бояться этого казалось мне тогда недостойным), но небытия, разверзающегося мгновенно, она не боится, потому что не может его себе представить.
Бывшие резиденции создавались для очень определенной цели – притом оскорбляющей наше гражданское чувство – и с уничтожением этой цели приобрели общий им всем характер пустоты и бесцельности. Казармы, парки и дворцы… сверх того провинциальный центр с рыночной площадью, почтой и аптекой, – центр, без всякого промежутка переходящий в окраину. Из пригородного уровня выпирают особняки и казенные здания с их регулярным николаевским ампиром. Помещичьи дома без усадьбы и городские без города – вот характерная черта резиденций. В наши дни дома отдыха, санатории придают целенаправленность этим странным городам. Для отдыха это даже хорошо именно тем, что так не похоже на обстановку, приспособленную к чьей бы то ни было обыденной жизни или работе.
Гостиница, в которой я отдыхаю, занимает одно из дворцовых зданий. Окно выходит на какой-то сарай, за сараем пустырь, за пустырем бело-желтый кусок другого дворцового здания. В общем, довольно успокоительно. В гостиницах, более или менее чистых и добропорядочных, убогие номера (без фигурных пепельниц и плюшевых кресел, внушающих легкое омерзение) хороши своей непроизвольной конструктивностью. Белый умывальник, кровать под негнущимся больничным одеялом, ночной столик, стол с гранитолевой обивкой и высохшей чернильницей, за которым можно писать, стол с перекрахмаленной скатертью и графином, за которым можно есть, шкаф. У шкафа – маленький чемодан в чехле. Вещи отобраны на три-четыре дня тоже по конструктивному принципу. Если в комнате есть что-то лишнее – это ящики, которых удивительно много во всех столах и во всех отделениях шкафа. Отобранные на три дня вещи займут до смешного малую часть этого пространства. Ощущение конструктивности от светлого, скудно обставленного номера и хорошо уложенного чемодана – ощущение дорожной легкости и свободы; свободы от ассоциаций, от напоминаний, от всего дергающего, отягченного, наболевшего, натертого, очаровательной свободы, которую дарит нам чужой город и чужая постель. Обнажившееся сознание смелее и отчетливее воспринимает мир.
Здесь самый скучный из ленинградских парков – плоский и узкий, без всяких иллюзий. Но для зимнего отдыха достаточно деревьев и снега. Снег на солнце крупитчатый с блеском. Странно, что повсюду в таком количестве навалено драгоценное вещество снега металлической благородной белизны. Он лежит перекатами, слегка вздымаясь у каждой сосны. За соснами солнце, так что длинные тени исполосовали снег. Тень, холодная на земле, на снегу кажется теплой. Необычайна чистота материалов – снега, дерева, облаков, тени и света. Это легкость дыхания, драгоценная ткань жизни. До того чистая, что неприятно вспомнить лето – с потом, песком, влажными жалящими мухами; весну – с топью, сырым воздухом, нервностью, с беспокойной пестротой земли.
Зимний пейзаж слагается из ограниченного числа элементов – снег, хвоя, стволы и ветви голых лиственных деревьев с выпуклой резьбой коры. А в многоснежную зиму, с инеем и сугробами, элемент только один – снег; все прочее лишь остов пейзажа. Хвойные лапы елей – подставки для снега, голые стволы осин и берез – грубая основа для кристаллической лепки инея. И на все это еще и еще падает снег. Даже не падает (падает дождь), – снег летит, сверху или сбоку, или отделяясь от земли. Быть может, это все одна и та же доза снега, захваченная вращением. Коловращение снежинок довершает для человека этот мир – отъединенный, упрощенный, почти искусственный. Стабильный и однозначный, этот мир разгромождает сознание и сообщает сознанию сосредоточенность, невозможную в цветущей пестроте, в столкновении сил, в движении лета, весны и осени. Снежный пейзаж не только освобождает мысль от всяческой суеты – он освобождает ее от самого себя. Не поглощая и не задерживая мысль, он сквозь себя пропускает ее дальше.