Наступает пора поэтической зрелости, обостряется чувство ответственности за написанное. Вот ее автографы на книгах, подаренных мне, свидетельствующие о взрослении, если можно так сказать, поэтессы: «Алесь, хай не мялеюць родныя берагі!» — легко, словно мимоходом. «Алесь, хай застаюцца кладкі сяброўства, а ўсё астатняе — ліха на яго! Хай творыцца!!!» — немного раздумчиво и даже установочно. А потом и название книги — «Пара любові і жалю». Книга отмечена Государственной премией БССР. Евгения Янищиц участвует в работе сессии Генеральной Ассамблеи ООН.
Но неудачно складывается ее личная жизнь. Поэтесса одна растит сына, постоянно много пишет, даже одержимо.
Временами она звонила мне: «Приходи, я хочу прочитать тебе новые стихи». Читала стихи она, устроившись с ногами на диване. Брала из стопки листок и после прочтения отпускала его с руки на ковер. И понемногу ковер устилался белыми листками. Я смотрел на нее и думал, что она теперь не в этой большой, немного сумрачной комнате, а где-то далеко и высоко, в только ей доступном мире поэзии, и не просто произносит слова, а дышит ими. Думалось, что такому одержимому человеку тяжело возвращаться с тех высот в повседневность жизни. Как это тяжело: соединить жажду творчества и жажду простого человеческого счастья, и возможно ли такое. А счастья хотелось, и, может, поэтому у нее с отчаянием вырывалось: «Почему меня никто не любит?» И на глаза набегали слезы. И тогда было все не мило. Но она умела гасить прилюдно прорвавшееся чувство, рукой словно смахивала его с лица, прятала за сигаретным дымком заплаканные глаза и пыталась улыбнуться. Что поделаешь, если небо с тобой делится секретами и сам Блок читает тебе свои стихи?
Как осмыслить человека во времени и пространстве со всем счастьем и трагизмом краткости человеческой жизни в сравнении с вечностью? Поэт не может не стремиться в космос человека, как и человечество не может не стремиться постичь звездный Космос. Чего бы это стремление ни стоило.
Таким вот знаковым стихотворением оканчивается томик избранного Евгении Янищиц, еще прижизненный, подытоживший сделанное в поэзии за двадцать пять лет. Это было подытоживание сделанного, а не самой жизни.
В ту глухую пору листопада, говоря словами Бориса Пастернака, когда в небе последних гусей косяки, Женя в конце дня забежала ко мне в кабинет в Доме литераторов. В хорошем настроении, вся стремительная, веселая. Пошутила, что я погряз в чиновнической работе. Предупредила, что на днях пригласит к себе, что в компании друзей отметим ее прошедший сороковой день рождения, и посмотрим ее новую квартиру на восьмом этаже в элитном доме, с которой открывается прекрасный вид на Свислочь. И стремительно, взвихренно исчезла из кабинета.
И в кошмарном сне мне не могло привидеться, что через пару дней в том же кабинете под приспешивающие звонки из ЦК буду писать некролог по ней, по Жене, по Евгении Янищиц:
Но через годы она вспоминается мне, прежде всего, с белыми листиками стихов, и то, как легко они слетают у нее с руки. В жизнь. В вечность. А сама она уже недостижимо высоко и далеко. И мне, земному человеку, доселе больно и будет больно оттого, что она там, а не здесь, на этой грешной и любимой земле.
Написанное остается жить