Судя по количеству толпившихся у парадного подъезда зрителей, предвиделся аншлаг. Женька и Петр с букетами подошли к стоявшим у входа родителям Ники.
— Здрасьте, Зинаида Ильинична, — протянул букет Женька, — поздравляю вас с окончанием института.
— Спасибо, Женечка. Цветы-то дипломнице отдай.
— Да нет, я к сцене не привык, вы уж сами как-нибудь от меня, — Женька пожал руку Никиному отцу и ее брату Кольке. — Познакомьтесь, это мой друг Петр.
— Очень приятно. Молодцы, что пришли, Никуша будет очень рада, — улыбнулся Сабуров-старший.
Темные очки на Колькином лице не могли скрыть внушительных размеров фингала под левым глазом.
— Дай мне посмотреть в твои честные глаза, Коля, — сказал Женька, протягивая руку к очкам.
— Да ладно, — отшатнулся тот.
— Чего уж там, поучил бы бывшего соседа удары лицом блокировать.
— Помешался он на этих единоборствах, — пожаловался отец. — Пошел в какой-то клуб бокса…
— Кикбоксинга, — поправил сын.
— Неважно!.. А там, понимаете ли, просто избивают. Раз пришел с фонарем, другой — еле кровь из носа остановили, третий — ухо распухло, я думал, без операции не обойдется…
— У вас лишнего билетика нет? — подошли две девочки-подростка.
— Нет… Пойдемте в зал, — заторопилась Зинаида Ильинична. — Начало скоро…
Женьке и Петру достались места в самом центре пятого ряда. Ника постаралась. Женька оценивающе оглядел друга, который выделялся в зале своей комплекцией. Очки, галстук и старательно отутюженный костюм придавали ему еще большую солидность.
— Тебе бы в ложу, Пьер.
— Почему?
— На Черномырдина больно смахиваешь.
— А в ложу-то зачем?
— Чтобы террористы не перепутали. Там ты все-таки будешь не так на виду.
Шуршал целлофан на букетах, неизменно падали номерки, где-то в глубине сцены стучал молоток — шли последние приготовления. Женька пытался вспомнить, о чем пьеса, которую он наверняка читал по школьной программе, и не мог. Да не вспомнил и когда в последний раз был в театре. Зал, заполненный в основном родственниками исполнителей, дышал торжественностью. Дали третий звонок, задернули шторы на входе, послышалась музыка и свет стал медленно гаснуть. Голоса зрителей постепенно смолкли, взоры устремились на сцену, представлявшую собой аллею в парке и эстраду посреди кустарника.
Появились первые персонажи.
«Отчего вы всегда ходите в черном?» — спросил Медведенко.
«Это траур по моей жизни. Я несчастна», — ответила Маша.
Спектакль на модерн не претендовал, поставлен был просто, каждый мог найти отголоски происходившего в собственной душе. Очень скоро между сценой и залом возникла доверительная атмосфера.
Петру вспомнилась их дача на Оке, вспомнился брат отца дядя Жора, манерами похожий на помещика Сорина, девочка Настя, жившая в ветхом домишке бакенщика на противоположном берегу. Когда все это было! Теперь вот ему уже сорок, и кажется, ничто не способно уже ни удивить, ни изменить жизнь, чувства остались в безвозвратном прошлом, и он превратился в исправного исполнителя отведенной обществом роли…
«Я не опоздала… Конечно, я не опоздала…» — появилась на сцене Нина Заречная. Зрители встретили ее аплодисментами. Женька толкнул Петра в бок, хотя он и без того понял, что это та самая прима, от имени которой друг пригласил его в театр. «Красное небо, уже начинает восходить луна, и я гнала лошадь, гнала…»
Женьке искренне хотелось отвлечься от своих проблем. Казалось, та, другая жизнь, другие люди, давно ушедшие в небытие и оставшиеся разве что на подмостках, предоставляли такую возможность. Но через некоторое время возбуждение от непривычной роли театрального зрителя улеглось, действие на сцене перестало будоражить его воображение, и мысли потекли по привычному руслу. «Плохо, Стольник, — подумал он, осознав, что совершенно не следит за сюжетом. — Становишься машиной, китайской бабой в часах. Ты знаешь точки на теле противника, знаешь, как причинить физическую боль, а свое сознание уподобил ледяному озеру, и цели твои мелки и неинтересны…»
«У вас расплывается ваше я, И вы уже относитесь к самому себе, как к третьему лицу — он», — говорил Дорн на сцене.
«Вам хорошо рассуждать, — отвечал Сорин, — вы пожили на своем веку, а я? Я прослужил по судебному ведомству двадцать восемь лет, но еще не жил, ничего не испытал, в конце концов, и, понятная вещь, жить мне очень хочется…»
«Треплев страдает оттого, что не может вырваться из плена обыденности, из рутины и лжи, — думал Петр. — А я? Я и не пытаюсь ниоткуда вырваться, а если бы и хотел, то разве вырвешься из времени — того, прежнего, когда умел плакать, любить? Оно ушло. И никогда не возвратится больше».
«Мне пятьдесят пять лет, — сказал Дорн. — Уже поздно менять свою жизнь».
Женька мысленно вернулся к сегодняшнему разговору с однокурсницей, которая некогда имела на него виды и потому оставила «на всякий случай» свой телефончик…