– Ее ответ! У нее тотчас от моих слов очи долу, правда, вывела меня из себя, сама не ведаю, как морду ей не расцарапала. И вот она мне молвит, тихоскромно: «Ты б тудысь не лезла, Изобел Вейтч. Ежели мистер Семпилл – человек честный, будет ему никаковская
– Прекрати, ради Бога! – воскликнул Дэвид, вздрогнув, как от богохульства.
– А я – то вовсе и не думала, что у вас и до того докатилося… Но молва идет, и свои враки они могут засунуть себе же в глотку! Их брехни про фей я не страшуся, токмо вот надобно нам покумекать, как от одежи нашего вояки отпереться. Жалко, не ведаю я, что за тать к нам пробрался. Горой буду стоять за то, что одежу ту солдаты Лесли позабыли и вы про нее слыхом не слыхивали.
– Знаешь, я буду всем говорить чистую правду, просто не назову имен, – сказал Дэвид. – И тебе, Изобел, приказываю поступать так же. Керр уже далеко, ему ничего не угрожает, а ложь, допустимая во спасение жизни ближнего, станет страшным грехом, если трясешься за себя.
Изобел недоверчиво посмотрела на него:
– Ох и поднимется же жуткий грай по всему пасторату, сэр. Одумайтеся, сами ж даете им к вам прицепиться да вниз утянуть… Но зрю, решения вашего не поменять, ничем вас не переубедить. Станем надеяться, что до расспросов не дойдет: кишка у местных тонка, дабы ко мне с вопросами соваться.
Пока Дэвид был в Эдинбурге, в кирке Вудили по приказу Пресвитерского совета проповедовал мистер Фордайс, но народу приходило совсем немного, потому как тогда Монтроз наступал и люди предпочитали прятаться по домам. В первое воскресение после возвращения Дэвида, когда армия Лесли всё еще стояла в деревне, проповедь читалась военным капелланом, несгибаемым защитником устоев Ковенанта. Родом он был из-под Глазго, и мало кто в приграничном приходе разбирал его говор. Но через неделю после того, как Марк Керр покинул свое пристанище в Лесу, Дэвид поменял решение не проводить богослужения и сам взошел на кафедру. По этому случаю в кирке собралась многочисленная паства: в радостное время победы над роялистами все поверили, что грехи прихода позабыты и что служба, как и в кирках по всей Шотландии, будет посвящена благодарственным молитвам и восславлению Господа. К удивлению большинства присутствующих – и злорадству врагов пастора, – он умолчал о победах и Божьей милости, лишь вскользь упомянув о них во вступительной молитве.
Дэвид, как и подобает человеку, только что потерявшему отца, говорил о смерти. Он сам не мог понять, откуда у него такое настроение: он больше не чувствовал ревностного гнева, душу наполнили кротость и доброта. Он видел, как умер праведник, тот, кто подарил ему жизнь, последний ближайший его родственник, и на пастора нахлынули детские воспоминания, смешанные с печалью и мечтаниями, присущими ребенку. В последнее время ему также довелось увидеть, как разбивается человеческая гордыня, как величие рассыпается в прах и обретает в уничижении своем небывалые силы. Более того, любовь к Катрин смягчила его, озарив мир светом и открыв неведомые радости и красоты – такие маняще прекрасные и такие хрупкие. Он заново ощутил зависимость всего вокруг от Господа и необходимость смирения пред Его взором. И в проповеди зазвучала не убежденность ветхозаветного пророка, стремящегося искоренить зло, но мудрость того, кто взошел на высокую гору и узрел ничтожность жизни пред необъятным ликом вечности. Дэвид говорил о тщете мирских устремлений, греховности человека, неизбежности умирания. В порыве душевной трепетности он молил о сострадании и благочестии: только их свет способен развеять тьму краткого земного существования, ибо их огнь зажжен дыханием Господним и их пламя, соединившись, обратится в бесконечное сияние Нового Иерусалима.
Его проповедь тронула сердца лишь нескольких прихожан, большинству показалась бессмысленной, и многие сочли ее оскорбительной. Питер Пеннекук был мрачен и язвителен.