— Люди, пусть будет прославлено имя аллаха во веки веков!
И в ответ одни громко вознесли молитву за хозяина, другие пожелали, здоровья хозяину и его семье, а грубиян кучер, которому Шамси спускал все за то, что тот понимал лошадей, только коротко пробурчал:
— Пусть все будет так, как есть, но не хуже.
Едва услышав голос дяди, племянник вскочил на ноги. С засученными рукавами, открытым ртом, приподняв брови, стоял он, глядя снизу вверх на дядю, и откровенное обожание видно было на его лице, почти детском. Эти чувства в их открытом выражении приятны были Шамси-старшему, и он сказал ласково:
— Здравствуй, племянник… Что, горе или радость, привело тебя в столь ранний час?
— Горе, дядюшка, горе, — ответил племянник, и так тихо ответил, что дядя угадал эти слова лишь по движению губ.
— Горе? — строго переспросил он. Но, видя, что племянник, насупившись, молчит, дядя, смягчившись, сказал: — Хорошо, что ты в горе вспомнил о старом дяде… Проведите его ко мне, — обратился он к служанкам и отошел от окна.
Оставив почти в неприкосновенности внешний вид дома, Шамси Сеидов, вступив во владение наследством, по-своему обставил комнаты. Дела фирмы шли успешно, и Шамси, который пешком пришел тридцать лет тому назад со старшим братом в Баку, сейчас хотел бы на весь мир возвестить о том, что он теперь богат. Недаром гудок сеидовских промыслов, собиравший рабочих и отпускавший их, знал весь Баку — это был чудовищной густоты звук, который самому Шамси напоминал рев старого буйвола. Шамси, слыша этот звук, каждый раз молитвой благодарил аллаха и, бывало, даже утирал слезу. Он посылал пожертвования через газету, чтобы чаще видеть напечатанным свое имя. Но особенно хотелось ему, выросшему в бедности, чтобы люди говорили о роскоши его дома. И он добился своего.
Он владел самой богатой в городе коллекцией ковров. Они внесли по степам, лежали подлогами. Коврам изумлялся весь Баку, знатоки приезжали смотреть на них из других городов. Но эти ковры не могли удивить Шамси-племянника в то время, когда он из комнаты в комнату шел следом за вертлявой прислужницей, — мать и шестеро сестер его зарабатывали на хлеб тем, что ткали ковры и продавали их. Шамси, бесшумно ступая своими поношенными башмаками по коврам, узнавал темно-синие и багровые ковры из своих родных мест и более светлые здешние, играющие бирюзовыми, бледно-розовыми и нежно-желтыми, как цвет айвы, красками, — апшеронские, сураханинские, кубинские… Вдруг он остановился перед одним ковром с узором «бурма» — две спирали расходились по всему ковру, как ветвистые рога оленя, пересыпанные цветными звездочками. Такой узор мог быть выткан только в их семье. Звездочки как бы пронизывали его светом, этим ковер отличался от темных, излюбленных в Шемахинском и Геокчайском горных краях ковров и напоминал о том, что мать его происходила из Тюркенда. Ковер этот был подарен братцу Мадату, дядиному сыну, когда тот два года назад посетил их летом, — сколько пришлось тогда кур прирезать!
Вспомнив тут же о Тюркенде, о матери своей, Шамси-младший даже всхлипнул — и так громко, что служанка смущенно оглянулась на него. Он заторопился и догнал ее. Они шли мимо незнакомых и часто даже непонятных ему предметов, блещущих лакировкой и иногда выпиравших своими острыми углами. В одной из комнат на стене был нарисован белобородый старик, сидевший среди черных и рыжих, с бровями в ниточку, красавиц. В другой — по всему потолку от угла до угла тянулся караван среди зыбучих песков. В третьей — неправдоподобной величины цветы, лилии, лотосы, розы, раскрывали свои лепестки, похожие на огромные блюда…
Но вот прислужница открыла перед ним дверь и указала в полутьму — оттуда пахнуло удушливо и влажно. Юноша шагнул, наткнулся на другую дверь, толкнул ее и вошел в комнату, посредине которой блестел сложенный из разноцветных плиток бассейн. В бассейне плескался черноусый и лысый, волосатый и жирный дядя его Шамси.
— Аллах велит день начинать с омовения, — прохрипел дядя, лежа на спине и с помощью ног и рук беззвучно двигаясь по продолговатому бассейну. — У-у-ух!.. Райское блаженство, у-у-ух!.. Ну, говори, родич любимый, любимого младшего брата сын, что заставило тебя в час, когда черной нити не отличишь от белой, встревожить твоего дядю.