Иногда Иван приходил в их дом один. Он помогал матери рубить дрова, затаскивать в погреб картошку, чинил заборы. А когда наступал вечер, они с матерью подолгу сидели на крылечке, близко прислонившись друг к другу.
Но потом Иван приходить перестал, говорили, куда-то уехал, и мать за всю жизнь ни разу о нем не вспоминала.
Вот и все, что осталось в памяти у Николая от тех далеких, невозвратных лет.
— Узнаю, — сказал он. — Присаживайтесь.
Иван обнял Николая за плечи, заплакал, потом наклонился к матери, поцеловал ее в мертвые, некрепко сжатые губы и попрощался:
— Нельзя мне здесь, Коля, долго. Она бы все поняла…
— Да, конечно, — понял его и Николай. Но ему все равно не хотелось отпускать от себя этого пожилого, судя по всему, не очень счастливого мужчину, бог знает откуда и по чьему зову приехавшего сюда, чтоб в последний раз взглянуть на мать…
Неожиданно Николая позвала, окликнула Соня. Он вышел к ней на кухню, рассчитывая, что разговор сейчас пойдет у них об Иване или о завтрашнем дне, о похоронах, о поминках. Но Соня как-то виновато, без особой надежды в голосе попросила:
— Можно, мы споем свое, церковное? Она все-таки крещеная…
— Пойте, — не задумываясь, разрешил Николай.
Соня просветленно, сквозь слезы улыбнулась и, приоткрыв дверь, позвала с улицы тех трех женщин, которые тихонько плакали возле матери и которые, оказывается, еще не ушли. Встав полукругом возле гроба, они минуту о чем-то посовещались и вдруг запели старческими, но все еще высокими и сильными голосами:
«Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть, и вижду во гробех лежащую, по образу божию созданную нашу красоту, безобразну, безславну, не имеющу вида. О чудесе! Что сие еже о нас бысть наиство? Како предахомся тлению? Како сопрягохомся смерти? Воистину, бога повелением, якоже писано есть, подающего преставлевшемуся успокоение».
Николай хотел было уйти, чтоб не мешать им, но при первых же словах невольно остановился. За старческими, коверкавшими древние испытанные временем слова голосами ему вдруг послышалось величие смерти. Он забился в угол между лежанкой и шифоньером и молча стоял там. А женщины пели дальше:
«Зряща мя безгласна и бездыханна предлежаща, восплачете о мне, братия и друзи, сродницы и знаемии: вчерашний бо день беседовах с вами, и внезапну найде на мя страшный час смертный, но приидите вси любящи мя и целуйте мя последним целованием…»
На мгновение ему показалось, что смерти нет и не может быть. А если и есть, то ее не надо бояться, она не страшна, она так же естественна и необходима, как и рождение.
Николай выбрался из своего закутка, прошел на кухню и лег на полике возле печки, где когда-то любила спать бабушка. От мягкой пуховой подушки, от одеяла, заправленного в ситцевый тоненький пододеяльник, дохнуло на него материнским запахом. Он сильнее вжался лицом в подушку, стараясь не слушать старушечьего пения, и вскоре с отрадой почувствовал, что он опять страшится последней минуты существования…
С утра снова потихоньку начали сходиться в дом люди. Заняла свое место Луговичка, принаряженная, праздничная. В начале десятого толпою зашли ученики. Сперва первоклассники, а потом постарше, из седьмых-восьмых классов. Их привела Вера Ивановна и пионервожатая Оля, которую прислали в село из Черниговского педучилища три года тому назад, как раз перед самым уходом матери на пенсию. Мать определила ее на квартиру к бабке Федосье, часто приглашала домой на праздники и просто так, в будние дни, поразговаривать, посмотреть телевизор. Случалось, они засиживались допоздна, и тогда Оля оставалась у матери ночевать. Мать после не раз писала об этих разговорах и посиделках с Олей Николаю и все никак не могла нахвалиться, какая им хорошая и веселая попалась пионервожатая.
Девчонки возле гроба сразу заплакали, захлюпали носами, а мальчишки, испуганно любопытные, стояли толпой, изредка из-за спины друг друга поглядывая на мать.
— Не робейте, — принялась наставлять их Луговичка, — учительница ваша.